Ирина вспоминает, как ее наказывали, не разрешая выходить из комнаты или, наоборот, входить в дом, за то, что она забыла вытереть ноги и запачкала ковер. Ее оставляли до самой ночи в саду, и только отец осторожно прокрадывался в уголок, где она пряталась тихо, как мышка, и, не глядя ей в глаза, неуверенно шептал ей фальшивым голосом: «Ты, Иринел, будь в другой раз послушной. Ты же знаешь, что мама у нас нервная, но она тебя наказывает для твоей же пользы. Не плачь, доченька, перестань!» Папа целовал ее, торопливо засовывал в карман передничка несколько конфеток или фиг и тайком, испуганно убегал.
А переднички, в которые ее всегда наряжали в детстве, да и в юности, скромные до убогости платья, грубые чулки, широкие бесформенные туфли, в которых она ходила до самой свадьбы! Как она мечтала тогда о материнских нарядах и драгоценностях, о ее прогулках! Как завидовала величавым и непринужденным манерам матери, ходившей с видом человека, который знает, что все по праву принадлежит ему. А между тем Ирина боялась открыть рот, произнести хоть одно громкое слово, — так часто ее одергивала мать: «Ирина! Мы не в лесу!», «Ирина, ребенок должен вести себя скромно!» Таким скромным ребенком она и осталась до девятнадцати лет, когда вышла замуж. Несомненно, она и до сих пор ходила бы в старых девах со всеми ее передничками, косичками, «скромностью», с ее страхом перед людьми, с которыми она редко встречалась, если бы жизнь не изменилась до неузнаваемости: отец торопливо и предусмотрительно вышел на пенсию, Санду заявился к ним в дом покупать папину шубу, а мама, напуганная событиями, неожиданно отнеслась к замужеству Ирины равнодушно. Отец, с ужасом ожидавший всяческих неприятностей, обрадовался, что сможет обеспечить счастье дочери, выдав ее за человека с положением, по молодости лет не успевшего совершить ничего предосудительного до 23 августа[16]. А мама, быть может, даже обрадовалась, что уменьшатся хозяйственные расходы. Она отнеслась к этому браку с полным безразличием, разрешила папе поступать, как он находит нужным, но решительно отказалась наделить Ирину хоть каким-нибудь приданым: перевести на ее имя дом, что рядом с почтой, поделиться с ней запасами одежды, отрезами шерсти, кусками кожи, домашними вещами. Ирина получила всего несколько ковров, диван, на котором спала дома, и старый сервантик, давно выставленный на чердак. «Если он ее любит, пусть берет и так, — заявила Адина. — Весьма вероятно, что этот тип зарится на наше состояние и потому просит ее руки. Пусть сперва докажет, что он не действует из низменных, материальных побуждений. Поживем — увидим, тогда и решим».
Отец все время молчал и только подарил им свой письменный стол и золотые часы с цепочкой — вещи, купленные еще давно на заработанные им деньги.
Отчаянные крики вернули Ирину к действительности. Извиваясь как рыба, выброшенная на сушу, Нина пыталась вырвать свои черные локоны из крепко сжатых кулачков Туту. Ирина бросилась к детям и разняла их, но с большим трудом, потому что ручки Туту крепко, словно клешни рака, держали все, что схватывали.
— Она забрала мой вагон! — обозленно вопил Туту.
— Как так твой вагон, сыночек? Ведь поезд принадлежит вам обоим. Дядя врач подарил его обоим.
— Но мы его поделили, три вагона ей, три вагона мне! — не сдавался Туту. — Почему она забрала мой вагон?
— Потому что он мне нравится! — нежно прошептала Нина, не сводя с матери умоляющих, еще влажных глаз и прижимаясь, как кошечка, к ее ногам.
— Мой вагон тебе нравится? — заорал Туту, размахивая кулаками. Его голубые глаза яростно сверкали.
— Знаете что? Давайте поделим их еще раз, — попыталась Ирина помирить ребят. — Пусть каждый выберет те вагоны, которые ему нравятся, и так уж останется. Нина, доченька, очень некрасиво договариваться, а потом не держать слово.
— Но мне нравятся и голубые вагоны и зеленые! Они все мне нравятся! — прожурчала Нина, запрокидывая головку и очаровательно улыбаясь.
— Ну хорошо, мама вам завтра купит еще один поезд, — сдалась Ирина, — чтобы у каждого был свой поезд. Ну, как, довольны? А пока не деритесь и играйте этим. Хорошо?