Натянутый канат, по которому я уверенно ступаю, теряется в сгущающейся темноте. Все шире и темнее купол надо мной, все расплывчатее и удалённее лица внизу. Найдет ли канат моя нога и при следующем шаге, или он оборвется? Далеко позади остались свет и покой. Чем дальше иду, тем больше понимаю материнский страх. Все дальше, дальше, и вот в конце концов становится безразлично — сделать ли еще один шаг по канату или просто пасть в темноту. И тогда падение кажется почти блаженством.
Я все еще называю его нёзнакомцем, хотя правильнее было бы — нёвидимкой. При этом я имею в виду не что-то таинственное, а обыдённый факт. Есть вещи, узнанные настолько, что не замёчаешь их, и есть такие, что, непостижны, как музыка, до которой недорос. Или то просто-напросто дефект зрения?
Я отправилась к развалинам одна. Всякий путь нужно уметь проходить в одиночку.
По ночам я иногда просыпаюсь от страха. По шоссе мчатся автомобили, их гудки похожи на голоса мужчин. То будто кто-то зовет на помощь, то будто кто-то угрожает кому-то. Я испуганно вскакиваю и все же чувствую себя уверенно, убереженно, бывает, что я даже сама разжигаю в себе этот страх, чтобы только насладиться чувством убереженности. Как дитя, играющее в прятки с пальчиком собственной ножки.
Нередко кажется, будто и вся жизнь уходит на то, чтобы придумывать себе что-нибудь, что может напугать или удивить. И в конце концов сам веришь в то, что придумал. Примерно так бывает и когда сочиняют музыку или прозу: сначала придумывают план, а потом и сами изумляются тому, что выходит.
Лейтенант Ярецки © Перевод Г. Бергельсона
Окружная больница была превращена в лазарет. Доктор Фридрих Флуршюц, старший лейтенант медицинской службы, совершал обход. Он был в своем обычном белом халате, но на голове у него красовалась форменная фуражка, что, как утверждал лейтенант Ярецки, выглядело смешно.
Ярецки лежал в офицерской палате номер три. Вообще-то такие палаты — в них стояло по две койки — предназначались для старших офицеров, но так уж вышло, что и его тоже поместили сюда. Когда в палату вошел Флуршюц, лейтенант сидел на койке с сигаретой в зубах. Разбинтованную руку он положил на тумбочку.
— Ну, Ярецки, как дела?
Ярецки указал кивком на больную руку:
— Ваш шеф был здесь только что.
Флуршюц осмотрел руку, осторожно ощупал ее:
— Худо… Выше пошло?
— Да. На несколько сантиметров… Старик собирается ампутировать.
На тумбочке лежала рука лейтенанта, покрасневшая, со вспухшими подушечками ладони, с пальцами, похожими на кровяные колбаски, с запястьем, опоясанным желтыми гнойными волдырями.
Ярецки взглянул на руку и сказал:
— Бедняжка, какой у нее несчастный вид!
— Не переживайте так, это же левая.
— Ну да, что же остается делать, раз вы, врачи, только и умеете что резать.
Флуршюц пожал плечами:
— Чего вы хотите от нас? Мы выросли в эпоху хирургии. И эпоха эта увенчалась мировом войной, пушечными выстрелами… Теперь мы переучиваемся, становимся знатоками желез, и, когда новая война начнется, мы уже будем прекрасно справляться с этим проклятым отравлением газами. Лечить научимся… А пока суд да дело, нам и в самом деле ничего не остается делать, как только резать да резать.
Ярецки ответил:
— Новая война? Неужели вы думаете, что эта когда — нибудь кончится?
— Не глядите так мрачно па вещи, Ярецки! Русские-то уже отвоевались.
Ярецки невесело усмехнулся:
— Да не лишит вас господь святой вашей веры, и да ниспошлет он нам приличные сигареты…
Правой, здоровой рукой он взял с полки в тумбочке пачку сигарет и протянул ее Флуршюцу.
Врач указал на переполненную пепельницу:
— Не надо так много курить…
Вошла Матильда, сестра милосердия:
— Забинтовать?.. Или еще рано, доктор?
Сестра Матильда выглядела так, словно только что вышла из ванны. Лицо ее у самых волос было усеяно веснушками.