Выбрать главу

— Нам надоело твое ветхое тридевятое царство, подай нам бодрого рабочего, мы требуем нового!

Тем временем я спустился к полю, которое тяжело дышало. О, бедное поле, как оно вспотело! Совсем как я.

— Ты тоже потеешь, дружище? — спросил я его, плача. — Тебя тоже впрягло в работу злое Время? А меня мои сказки. Не повезло нам с тобой.

Поле ничего не ответило, продолжая сопеть, но я хорошо видел, как даже молодая травка на нем засучивает зеленые рукавчики и со вздохом распрямляется. Поле усердствует, а Время знай себе покрикивает на него:

— Ах ты неповоротливое старье! Хватит тебе спать! Пошевеливайся! — И пока я смотрю на бойко распоряжающееся Время и запыхавшееся от стараний поле, утро проходит, наступает полдень.

Время наполняет небесные стаканы водой — судя по всему оно довольно работой поля — и протягивает их вниз:

— Пей, старина! Открывай-ка пошире рот! Тебе причитается… — и с неба потоками льет дождь.

Что ж, приступим к работе и мы, решаю я, когда дождь перестает. Зачем мне куда-то идти, если и здесь найдется что делать, к тому же я буду работать на самого господа бога! Ну, начнем!

И я принимаюсь за дело: сплетаю из высохшей травы подпорки для поникших цветов; дрожащие на лепестках капли одну за одной стряхиваю на томимые жаждой корни; выпрямляю полегшие травы, расчесываю им волосы и, если нахожу у корней слишком много камешков или червяков, уношу вон.

Руки мои подобны рукам самого поля, моя работа — это работа природы, успокаиваю я себя, даже сказкам нечего было бы возразить. Я тружусь!

Я раскрываю перед пчелами тугие бутоны.

— Спасибо за девственную пыльцу, — говорят мне пчелы.

Но я поражаюсь своему невежеству, когда хочу проводить бабочек к цветам. Оказывается, кроме васильков, я не знаю ни одного названия, не знаю, когда какой цветок раскрывается. Я любуюсь их красотой, восхищаюсь ими, а названий, венгерских названий — не знаю!

Эх, бедовая моя голова… Зачем я извожу себя сомнениями, работа или не работа то, что я делаю? Да и нужна ли мне другая работа? Я хочу лежать среди цветов, смотреть им прямо в глаза, гладить по волосам, прижиматься к их груди и давать им имена, отмечая каждую крапинку, каждый зубчик кружева, каждую каплю золота или голубизны, — всякий раз новые имена, сотни тысяч ласковых прозвищ!

К черту! Я хотел бы поселить их в своей душе и там совершить над ними таинство крещения! Осыпать их вдохновенными словами, наречь именем отца и сына и святого духа! О, у меня есть работа, ура, непочатый край работы, которую мне не переделать и за сто недель! И кто знает… вдруг цветы — язычники? Тогда я обращу их в новую веру, скажу им Нагорную проповедь! Составлю для них свод законов. И каждое воскресенье буду служить мессу! Я буду крестным отцом всех цветов! И как они станут убиваться, когда я умру! Скорбно пойдут они вслед за гробом, рука об руку, все цветы с поля, все до единого… Но это, верно, будет еще нескоро! А пока я немедленно принимаюсь за дело, сию же секунду.

— Вот будет здорово, правда, поле? Радуйтесь, цветы, отныне вам не придется кричать соседям: «Эй, подружка, ты, красноносая…» Или: «Эй ты, ржавомордый…»

У вас будут самые настоящие имена!

А теперь, прошу тебя, добрый ветерок, не вертись возле моего уха, не шепчи и не подсказывай, я сам все сделаю. И, проговорив это, я ложусь, сияя от счастья, рядом с цветком, чтобы придумать ему имя.

1928

Перевод С. Солодовник.

КУДЕСНИК, ПОМОГИ!

В давильне горели свечи. Тир — здоровенный детина с мощной грудью — зашел выпить со мною стаканчик-другой вина, но под вечер его охватила тоска. В пляшущем свете свечей мирно похрапывала вся компания, отпраздновавшая сбор винограда; отблески пламени высвечивали на лице Тира неодолимую грусть. Время от времени он бросал на меня полный упрека взгляд: — У-у, окаянный! Опять выманил меня из дому, оторвал от умирающей жены, а я даже в этой прокисшей давильне сквозь ночь и расстояние слышу ее ужасающий кашель: кхе… кхе…

Из глаз Тира катились хмельные слезы. Должно быть, ему вспомнился тот давно минувший и полузабытый майский вечер, когда он впервые обнял жену за талию, и сейчас огоньки свечей трепетали перед ним, как некогда всполошенный взгляд испуганно отбивающейся девушки.

Пошатываясь, он поднялся, дунул на трепетные огоньки: — Помнишь, Тир, как листва шелестела чуть слышно? — и вдруг разрыдался.

Не перемолвившись словом, вышли мы из давильни.

И так же молча брели по осенней дороге; слева темнело кладбище, затаив в себе немые ростки жизни. А по другую сторону в ленивой шири простирались поля, чтобы у горизонта отлого подняться к небу и вздыбиться вершинами облачных гор.