Выбрать главу

Семенихин Геннадий Александрович

Новочеркасск: Роман — дилогия

Пролог

Камни родного города, в каком я неоплатном долгу перед вами! Где найти слова, чтобы воспеть вашу вековую древность и гордость.

Камни родного города, политые потом и кровью, по которым ступал я в детстве и ступаю сейчас с вечной сыновней преданностью, — вы всегда со мной! Где бы я ни был: под небом войны или под мирным ласковым небом, в заполярных широтах или знойных песках, у соотечественников или иноплеменных людей, — вы всегда со мною, камни родного города!

Закрыв глаза, я вижу, как от сливающихся в низине рек Тузлова и Аксая взбегают на бугор прямые улицы, рассекающие мой город на аккуратные кварталы. Улицы эти впадают в широкую площадь. Над ней высится обнесенная цепями богатырская фигура покорителя Сибири Ермака Тимофеевича. Мужественное лицо прославленного казака обдувают степные ветры, широкая грудь распирает кольчугу, прочно упираются ноги в гранитный постамент с высеченными буквами: «Ермаку. Донцы».

Площадь выбита жестким булыжником. О нем по праву говорят: такому износа нет.

Сколько боевых коней процокали по этой площади, унося всадников то к славе, то к бесславию! Шли казачьи полки завоевывать царю-батюшке чужие земли и защищать свою, как это, например, было в году одна тысяча восемьсот двенадцатом. А другие полки уходили в Питер, чтобы верно служить престолу и нагайками стегать «смутьянов-революционеров». Ведь и такое, к сожалению, не вычеркнешь из истории донского казачества.

Одни казаки собирались под знаменами белогвардейского генерала Каледина, а другие занимали боевые места в эскадронах легендарных героев Дона Подтелкова и Кривошлыкова и шли громить того же самого Каледина. Как загнанный зверь, понявший свою обреченность, в одной из мрачноватых комнат атаманского дворца пустил тот генерал себе пулю в лоб.

Тяжелой ценой давалось порою казачьему люду прозрение. Но оно пришло. И в составе красных кавалерийских полков лучшие сыны Дона очищали Новочеркасск от белых банд и поднимали алые знамена над зданиями еще платовской застройки.

В маленьком скверике воздвигнут памятник из серого гранита славным сынам тихого Дона Федору Подтелкову и Михаилу Кривошлыкову.

А в центре города на мраморных постаментах начертаны имена героев-новочеркассцев, отдавших жизни за нашу победу в Великой Отечественной войне.

И все это мое, потому что не скажешь иначе о городе, где ты родился и вырос…

Старость — это та поздняя высота, с которой виден остаток пути. Вглядываясь в него зорким, наметанным взглядом, человек начинает задумываться над тем, чего он еще не сделал, и мысленно расставлять последние вехи на пути к финишу. Это очень важно — уметь заглянуть вперед. Но еще важнее бывает оглянуться назад, чтобы уже опытным, возможно даже несколько холодным, взглядом оценить все пережитое тобою, увидеть победы и взлеты, горькие ошибки и поражения, сквозь которые лежал путь к прозрению. И, заглянув в прошлое, мучительно взвесив на весах собственной совести все хорошее и плохое, перебрав в памяти события, свидетелем и участником которых был сам, и людей, локоть к локтю с какими шел сквозь время, сумеет человек ответить на вопрос, каким он был и чего хорошего сотворил в своей жизни, какими поступками задержал эту жизнь, а какими двинул ее вперед, утверждая чистое, светлое и высокое, прокладывая путь к жизни иной, лучше той, которую сам уже прожил.

Словом, старость — это пора итогов и та самая осень, когда уже не столь жарко светит даже самое яркое солнце, но мир вокруг тебя наполнен удивительной ясностью, дарованной опытом и преодоленными испытаниями.

…Я просыпаюсь рано, когда первый, полупустой, а быть может, и вовсе пустой троллейбус с шумом начинает бег по своему маршруту. Москва, как и всякий огромный город, утомленный бурно прожитым накануне днем, пробуждается позднее, нежели станицы и небольшие города. От этого кажется, будто первый троллейбус непозволительно громок. Несколько позднее Кремлевские куранты отсчитывают на всю нашу голубую планету шесть ровных мелодичных ударов, и после небольшой паузы комната наполняется звуками Государственного гимна. Еще чист воздух: за ночь он успел освободиться от запаха автомобильного бензина. На остановках сравнительно мало людей — в семь и восемь утра они потянутся нескончаемым потоком. Тихо, лишь голубоватые воздушные лайнеры, рассекая утреннее небо, идут с ровным, не утомляющим человеческого слуха гулом по заданным курсам, напоминая тем самым, что жизнь авиации не зависит от времени суток, ветра, дождя и высоты облаков над землей.

Где-то далеко от моего жилища, у гранитных порогов Мавзолея, сменяются караулы и одни молодые красивые парни уступают свое место другим, таким же молодым, сильным и красивым. Чуть-чуть колышется от ветра в старинном Александровском саду факел Вечного огня, как бы подчеркивает строгость и величие могилы Неизвестного солдата. По радиальным улицам, разбегающимся от широкой Дзержинской площади, еще редкой цепочкой мчатся первые машины, а им вослед с высокого гранитного пьедестала добрыми внимательными глазами смотрит человек в длиннополой шинели времен гражданской войны. Поливальные автоцистерны щедрыми веерообразными потоками расплескивают воду по холодному утреннему асфальту.

Прекрасна Москва в этот ранний утренний час, вековая, величественная, еще не успевшая обрушить бешеный темп жизни на своих обитателей и гостей, оглушить их грохотом движения, веселой толкучкой на перекрестках и в подземных переходах.

Я люблю Москву, как и каждый ее житель, умеющий день ото дня наблюдать непрерывный процесс ее обновления, рождение новых кварталов и станций метрополитена, гостиниц и парков. Может, даже и больше многих других, потому что в грозном сорок первом году видел ее пустынной, сурово ощетинившейся, с небом, раскаленным от зенитной пальбы, с противотанковыми ежами на окраинах, с плавающими над крышами дорогих нам зданий пепельно-серыми аэростатами воздушного заграждения.

В ту пору не было дня, чтобы в нашей смешанной авиационной дивизии не гибли боевые самолеты, улетавшие курсом на фронт. Сутки спустя, а иногда и в тот же день появлялись в боевых листках окаймленные траурной рамкой фотографии молодых ребят с мужественными, удивительно чистыми взглядами. Как мучительно похожи их лица на лица тех парней, что стоят сейчас в почетном карауле у Мавзолея и Вечного огня! Порою кажется, будто это они и есть. Просто в другой военной форме и с другими знаками различия возвратились они из долгой отлучки, ничуть не состарившись, не утратив веселого блеска глаз и открытых улыбок, которые даже смерть не смогла стереть. Ах, если бы они и в самом деле смогли бы хотя бы на час прийти оттуда и посмотреть на эту новую, послевоенную Москву, за которую отдали жизни! Но нет их, только суровый язычок Вечного огня колышется на ветру…

Я люблю Москву, но в это еще пока тихое осеннее утро, машинально привыкая к нарастающему шуму улицы, думаю не о ней. Иные просторы и дали предстают мысленному взору и будят воспоминания. Вижу широкие донские степи с витающим над ними нестерпимо резким и таким дурманящим запахом полыни и чебреца, белые стены станичных куреней под тяжелыми камышовыми шапками крыш, стройное течение незамутненного Дона, прозванного издревле тихим, и его берега — то в зарослях чакана, то в нежно-желтых песчаных плесах с набегающей на них ласковой волной, то в жалобно изогнувшихся плакучих ивах, — кобчика, лениво застывшего в небе, белых чаек над малость пенящимся гребешком волны — и память относит меня к тем, уже далеким временам, о каких мог знать только понаслышке, к тем временам, когда жили мои деды и прадеды на древнем, но всегда дивном и героическом, сто раз воспетом тихом казачьем Дону. Когда не было ни меня, ни города, где я родился и вырос, — многое повидавшего Новочеркасска.

Вот об этих самых временах и пойдет рассказ.

Книга первая

Часть первая

С Дона выдачи нет

1

В тот год батюшка-Дон озадачил станичников необычным разливом. И кто его только знает, откуда принесло несметную такую прорву воды к стенам столицы Войска Донского — знаменитого городка Черкасска! Ровным, как само небо, покровом стояла вода аж до самого Бирючьего Кута и лишь там кончалась, да и то только потому, что упиралась в подножие горы, смывая ее желтоглинистые и белоизвестковые, с камнем-ракушечником бока. А когда поднимался ветер и шла низовка, вода мгновенно теряла свой кроткий нрав. Ветер вздувал огромные водяные валы с клокочущей пеной на гребнях, и они устрашающе плясали у берегов, грозя поглотить и разрушить все живое, что только встретится на пути, обратить в крошки и щепы. Из мирно-белой вода моментально превращалась в мрачно-свинцовую. С одичалым воем шлепались волны на сушу, отбегали назад, словно для того, чтобы получше прицелиться перед новым ударом. А если в эту пору случалась гроза и молнии полосовали небо, то совсем уже худо становилось тому, кто отважился отправиться по разливу на рыбный промысел. Плоскодонный казачий баркас кидало, как щепку, и не дай бог, хотя бы на секунду поставить его бортом к волне: не спасло бы ни смоленое днище, ни жесткое караичевое дерево, — вплавь пришлось бы из-под перевернутого баркаса добираться до берега.