Гуревич же показал, что все было совсем не так. В условиях слабости верховной власти свободные земледельцы в поисках защиты вместе со своей землей отдавались под патронат магнатов, меняли свободу на безопасность. Иные завещали свои владения (но с правом пользования) Церкви, дабы обеспечить себе и потомству вечное спасение на небесах и постоянное покровительство на земле. Право поборов, право суда в той или иной части страны магнатам передавала верховная власть, то есть феодализм складывался во многом «сверху». И т. д. и т. п. — интересующиеся должны обратиться к тексту самого Гуревича.
Крамола была и в работах Гуревича, посвященных древним германцам, в частности в «Аграрном строе варваров». Там он, опять же, замахнулся на святое — на теорию «Происхождения семьи, частной собственности и государства». Энгельс, описывая варварскую эпоху, в которой он усматривал «первобытный коммунизм», опирался на не всегда адекватные сообщения Цезаря и Тацита об укладе древних германцев и находил у них «военную демократию», коллективную собственность на землю и т. п. Проанализировав археологический материал, Гуревич увидел, что древние германцы были не полукочевниками, носившимися как угорелые с копьями и мечами по диким лесам в поисках славы и добычи, а крестьянами, веками жившими на одном месте, что не было никакой коллективной собственности на землю, никаких переделов земли, а велось семейное хуторское хозяйство и т. д. О таком громко говорить было нельзя, и если указанные идеи сложились у историка еще в конце 60-х — начале 70-х годов, то обнародованы были лишь в 1985 году, когда обстоятельства смягчились.
И еще одна важная предпосылка. «В феодализме я склонен усматривать преимущественно, если не исключительно, западноевропейский феномен. На мой взгляд, он сложился в результате уникальной констелляции тенденций развития. Феодальный строй, как бы его ни истолковывать, представляет собой не какую-то фазу всемирно-исторического процесса, — он возник в силу сочетания специфических условий, порожденных столкновением варварского мира с миром позднеантичного средиземноморья. Этот конфликт, давший импульс синтезу германского и романского начал, в конечном итоге породил условия для выхода западноевропейской цивилизации на исходе средневековья за пределы традиционного общественного уклада, за те пределы, в которых оставались все другие цивилизации» (1, 20–21).
А как же быть с теорией общественно-экономических формаций, со знаменитой пятичленкой: первобытный коммунизм — рабовладение — феодализм — капитализм — социализм/коммунизм? Ведь эта пятичленка считалась присущей всем временам и народам. И если феодализм не обязателен, то, может быть, — жутко вымолвить — и победа социализма во всем мире не столь уж неизбежна?
Вот куда может завести неконтролируемая мысль ученого. Ученого, который — как он сам неоднократно заявлял — никогда не был диссидентом. Просто исследовательская логика, логика мысли, не оглядывающейся на идеологию, а опирающейся на исторические факты, привела его к выводам, обозначенным выше.
Обратимся же к этой логике, попытаемся проследить «генезис медиевиста». «Я формировался, — рассказывает Гуревич, — …как историк крестьянства… Меня занимала проблема генезиса феодализма в Западной Европе. Но на определенном этапе своей научной работы я пережил глубокий кризис, обусловленный многими причинами… Я пришел к убеждению, что невозможно понять социально-экономическую историю без включения ее в более широкий социально-культурный контекст… Даже если историк стремится реконструировать социальный строй и хозяйство, он неизбежно и постоянно сталкивается в этих [средневековых] источниках с мыслями и чувствами людей, с их повседневной жизнью и в семье и в обществе…»[15]
То есть для того, чтобы понять социальные, даже социально-экономические материи, надо обратиться к человеку. В «Проблемах генезиса…», как объясняет автор книги, «поставлена проблема экономической антропологии, представляющей собой часть антропологии исторической. Такие темы, как отношение человека к земле, земельная собственность и ее специфика в древнегерманскую и раннесредневековую эпохи, особенности отношения к богатству, обмену и потреблению, рассматриваются в этой книге не в традиционной манере экономической истории, а именно в качестве проблем антропологических. Это означает, что предметом исследования историка являются не абстракции типа „производство“, „собственность“, „рента“ и т. п., но направленная на них человеческая активность, равно как и умонастроения, психологические и ценностные установки людей и обусловленные ими формы общественного поведения. Иными словами, труд, присвоение, потребление, торговля, обмен дарами оцениваются антропологически ориентированным историком в качестве содержания мыслей и чувств людей изучаемой эпохи, их религиозности, мифов и вообще всего комплекса символических систем».