Выбрать главу

Впрочем, ликующему культу настоящего это не мешает. Праздничный текст культуры не скрывает своей условности, но он так обширен и представлен настолько повсеместно, что становится частью реальной жизни. Пестротой и скоростью он обнадеживает в отношении неисчерпаемых ресурсов современности, которые на него тратятся (раз грандиозные деньги уходят, например, на премиальную церемонию, то, значит, ресурсы есть, и у порядка жизни, несмотря на катастрофы из газет и теленовостей, остается гарантирующий благополучие запас сил). Религия оптимизма по-своему космизирует бытие, придает ему видимость прочности и порядка. Другое дело, что эта религия не дает забыть о сомнительности откровений, ее поддерживающих, и где-то на заднем плане праздничности свербит ничем не компенсируемый страх перед хрупкостью налаженной жизни…

Эксперты констатируют, что уровень агрессивности во всем мире повышается. Видимо, в традиционных нормах, в старых запретах, в конститутивных социальных ограничениях, в церковных постах, которые давали сбыться подлинной праздничной разрядке, все-таки был толк. В уральском заводском поселке начала ХХ века П. П. Бажов (“Уральские были”) не помнит “ни одного большого церковного праздника, который бы прошел без драки”. Дракой заканчивался каждый праздник. Но — не каждый день…

В русском жанре -23

Боровиков Сергей Григорьевич — критик, эссеист. Род. в 1947 году в Саратове. Окончил филологический факультет Саратовского университета. С 1985 по 2000 год — главный редактор журнала “Волга”, ныне прекратившего существование, несмотря на протесты общественности. Автор книг “Алексей Толстой” (1986), “Замерзшие слова” (1991), “В русском жанре” (1999). Настоящая публикация — продолжение долговременного цикла.

11 июня 1973 года я был на дневном (12 часов) спектакле модного тогда Молодежного театра-студии на Красной Пресне под руководством Владимира С-ва. Шла инсценировка романа Василия Шукшина “Я пришел дать вам волю...”. (Сохранился пригласительный билет — вот откуда точность.) Труппа состояла из очень юных актеров, которых режиссер, бывший актер Таганки, дрессировал — такое создавалось впечатление (вскоре случился скандал с обнаружением случаев специфической дрессуры им юных актрис). На сцену они врывались (днем раньше я смотрел там “Ромео и Джульетту”, в деревянных конструкциях, трапециях, лесах, и делалось страшно, когда всамделишные кинжалы враждующих кланов сверкали и крутились в воздухе вблизи лиц и вонзались, дрожа, в окружающее дерево), буйствовали со всей молодой энергией — видимо, темп и темперамент были главной целью режиссера.

В спектакле по роману Шукшина... но сперва несколько слов о моем к роману отношении. Это просто плохой роман. Ничуть не лучше казенных “Любавиных”. Шукшин продолжает оставаться для меня одним из значительных художников своего времени, и его лучшие рассказы, его сатиры первосортны. Если революционное полотно “Любавины” никто, вероятно, включая и автора, всерьез не воспринимал, то роман про Степана Разина воздвигался чуть ли не высшим достижением писателя. Между тем та же бескровность, что и в “Любавиных”, поразительная для мускулистого почерка писателя аморфность, скукота, полное отсутствие едкого шукшинского юмора. “В последнее время, когда восстание начало принимать — неожиданно, может быть, для него самого — небывалый размах, в действиях Степана обнаружилась одержимость... неистребимая воля его, как ураган, подхватила и его самого, и влекла, и бросала в стороны и опять увлекала вперед”. Любовь писателя к разбойнику не спасла. Но — к спектаклю.

Опять сумрачное дерево, обилие чудовищно огромных икон, в окладах, чуть не бревенчатых по толщине, в них угрюмые, словно крестьяне Бориса Григорьева, лики. Иконы висели на веревках, подымались под колосники и опускались к сцене, угрожающе раскачиваясь. Исполнитель роли Разина, красивый, буйный молодой парень, неистовствовал, бегал, кричал, дрался. Настал черед сцене, в которой Степан в Астрахани “в церквах Божьих образа окладные порубил”. Актер постарался на славу, гоняясь по сцене с шашкой за иконами, которые, получив свое, взвивались кверху от Степановых гонений. Наконец на пустой сцене Разин начал говорить монолог. И тут сверху, скособочившись в полете, сорвался самый большой образ и своим бревенчатым пудовым углом угодил на темя, с которого по лицу тут же заструилась кровь. Зал охнул, стало не по себе, и я подумал: ну и штучки режиссерские таганковские, аж дух захватило. Но штучки оказались вовсе не таганковские, поработал совсем другой режиссер — лицо актера стремительно, до зелени, бледнело, залитое кровью, он шатался, через силу произнося слова роли, сдерживаясь, но явно поспешили к нему на помощь товарищи... Дали занавес. Зал молчал. Самое удивительное, что действие продолжилось и актер с перевязанной головою доиграл.