Страшное дело — стенографический отчет Второго съезда советских писателей. Куда посильнее отчета Первого съезда, где даже славословия Сталину не носили характера всеобъемлющей принципиальной серости Второго, когда словно бы выступающие не были авторами “Хулио Хуренито” (может, наиболее разительная эволюция с его автором: Эренбург Второго съезда не знаком с Эренбургом Первого), “Тихого Дона”, “Растратчиков”, “Братьев”, даже просто никогда не были профессиональными писателями, настолько вопиюще, первозданно серыми и убогими они предстают в своих выступлениях. Из уцелевших участников Первого съезда, выступавших на нем, большинство отмолчалось на Втором.
Они спорят друг с другом и руководством Союза писателей, иронизируют, обличают, интригуют, говорят о повышении “идейно-художественного уровня”, а самые отчаянные так и просто о художественном уровне, но при этом обретаются в глухой защитной одежке газетной передовицы. Нескрываемый ужас пропитывает и самые смелые речи — ужас перед возможной ошибкой, перекосом, отклонением. Они готовы бушевать в союзписательских пределах, задевать своих литгенералов, оторванных от жизни, но спаси Бог задеть что-то основополагающее. Как ни странно, а может быть, и вовсе не странно, лишь Шолохов (во многом, видимо, подтолкнутый речью Овечкина) позволил себе критику не писательских, а государственных порядков.
Спервоначала он охарактеризовал современную литературу как “серый поток”, что было, безусловно, точно, а отношение писателей к профессиональной работе друг друга — как “диковинное безразличие”, прошелся по своим недругам — Эренбургу и Симонову, озвучив внутрилитературные интриги и сплетни: кто кого назначил, кто кому обязан, — затем Шолохов обрушился на “систему присуждения литературных премий”.
...Два слова в сторону; даже в 70-е годы я застал неприкосновенность самого слова “система”, например, позволил себе сказать в обкоме, что Бюро пропаганды художественной литературы при Союзе писателей не нужны, и натолкнулся на почти ужас: это же Система!..
Таким образом, Шолохов покусился на внеписательские компетенции и сферы: “Деление произведений на первую, вторую и третью степень напоминает мне прейскурант: первый сорт, второй и третий”. Напомню, что три степени имели Сталинские премии, и, конечно, спустя почти два года после смерти вождя как бы не требовалось особой смелости выступить против его системы поощрения литературы и других областей культуры, однако, кроме Шолохова и Овечкина: “Система присуждения литературных премий была неправильной. Она в значительной степени основывалась на личных вкусах (понимай — вождя. — С. Б. ) и была недостаточно демократичной. <...> что следовало за присуждением премии? Безудержное захваливание в прессе и на всяческих собраниях, издания и переиздания, наводнение этой книгой всех библиотек Советского Союза...” — на это никто не осмелился, а хуже того, никто и не захотел, так как система предполагала долгое безбедное существование лауреату хотя бы и 3-й степени.
На Шолохова ополчились. (Овечкина затронули слабее.) Конечно, виною тут были многолетние неприязни и раздоры, весьма подогретые выступлением Шолохова на встрече руководства страны с группой писателей перед съездом, где Шолохов не только антисемитски напал на Эренбурга с его еврейскими предпочтениями, но и припомнил тому несоветское творчество. Были и внешние причины. Разумеется, не только коллег крайне раздражила речь Шолохова.
29 апреля 1958 года, то есть через три с половиной года после Второго съезда, Чуковский записывает о встрече в Кремлевской больнице с Гладковым: “Болезнь искромсала его до неузнаваемости. Последний раз я видел его на Втором съезде писателей, когда он выступил против Шолохова. По его словам, с этого времени и началась его болезнь. Он, по его словам, не готовился к съезду и не думал выступать на нем. Но позвонил Суслов: „Вы должны дать Шолохову отпор”. Он выступил, страшно волнуясь. На следующее утро ему позвонили: „Вашим выступлением вполне удовлетворены, вы должны провести последнее заседание...”