Выбрать главу

Мы пошли в столовую на рыночной площади.

Настоящий путешественник сливается с дорогой медленно — он прикасается к ней через тысячу мелочей и важных событий, но часто упускает главное. Главное — это дорожный корм. Путевая еда изменяет путешественника, она замещает в нём домашнюю плоть. И чем дальше ты удаляешься от дома, тем больше это превращение. Вот ты уже научился резать барана, а вот ты хлебаешь ложкой из оловянной миски, и гортанно кричат твои попутчики, спорят о чём-то. Ты делаешь ещё несколько глотков и вытираешь руки о халат. Да вот ты уже и в халате, и в этот момент чужая речь становится для тебя родной.

Вот что такое дорожная еда — каменеющий хлеб и банка тушёнки-американки в вещмешке, мытый пластиковый стаканчик и неизвестное существо, погибшее смертью Жанны д’Арк, — всё превращает тебя из сидельца в человека дороги, если не сгинешь от несварения желудка.

И мы притормозили у белёной белёвской белой известковой стены и шагнули внутрь.

В этот момент странные вещи начали твориться со временем. В дороге время течёт особенно, оно прыгает и скачет, его взбалтывает на ухабах. Никто не знает, что случится с близнецами — и никакая относительность ничего не объяснит.

Толстой, как пишет про это Шкловский, вспоминал, что встречался с Герценом каждый день целых полтора месяца. Но Толстой был в Лондоне шестнадцать дней, а через полвека, в воспоминаниях, срок утроился — время путешествия растянулось.

Дорога произвольно меняет все четыре вектора координат, и время — в первую голову.

Итак, мы ступили в сырой мир столовой. Там на иконном месте висел плакат:

 

Хлеба к обеду

В меру бери.

Хлеб — драгоценность.

Им — не сори.

 

Архитектор уткнулся безумными глазами в стойку — и было чему удивляться. Там на тарелочке лежала живая еда мёртвой советской власти. Там стояли совнархозовские весы с тонкой талией, там пахло прелым и скучала старуха в белом.

Мы взяли крохотные чеки, похожие на троллейбусные билеты нашего детства, и пошли к раздаточному окошку.

Тарелки с битым краем и реликтовой надписью “Общепит” содержали капустный суп. Погибшая армия серых макарон лежала в соусной жиже. Водку нам продали, посмотрев на часы — мы проследили взгляд кассирши, и всё стало ясно.

Внутри столовой стоял вечный ноябрь восемьдесят второго, Ленин на металлическом рубле давал отмашку на одиннадцать часов — время прыгнуло и остановилось.

Всё пошло вспять.

Хрипел громкоговоритель рабочим полднем, превратившимся для нас, бездельников, в завтрак. Кажется, наш “фольксваген”, стоявший у крыльца, медленно трансформировался в зелёную буханку УАЗа (водитель побледнел).

Теперь жидкое время лилось в стеклянные мухинские многогранники. Водка звалась “Гаубица” — от неё у Архитектора тут же выскочили глазные яблоки, точь-в-точь как у диснеевского персонажа. Но какие диснеевские персонажи в восемьдесят втором году?

В одной повести у Виктора Некрасова есть эпизод, когда он, уже старый и заслуженный писатель, приплыв на теплоходе в Волгоград, идёт в лёгком подпитии по улице. Видит сдвинутую крышку люка и через эту дыру зачем-то спускается в какой-то канализационный люк. Вот он проходит по коридору… и внезапно попадает в сорок второй год, в тот же самый подвал.

— Ну что, капитан, мины-то поставил? — спрашивают его.

Там сидят его друзья — некоторые уже убитые, те, кто выживут, и те, кого убьют после. Они наливают трофейного, сажают за стол. И у него начинается жизнь наново, жизнь, из которой не выбраться обратно через люк, а надо лезть наверх по лестнице и проверять боевое охранение.

Но нам-то, суетливым путешественникам, судьба надавала плюх, встряхнула за шиворот и выпихнула вон. Сработали белёвские тормозные цилиндры гранёного стекла, и время остановило свой бег. Началось перемещение в пространстве.

Мы упали в немецкую железку, будто в утлый чёлн. Мотор фыркнул, и русская дорога начала бить нас по задницам.