Выбрать главу

Ее развертывание в годы Отечественной войны 1812 года рассматривается в седьмой главе. Речь в ней идет об интерпретациях целей и задач этой войны, предложенных А. С. Шишковым и митрополитом Филаретом (Дроздовым). Шишков, назначенный на должность государственного секретаря на смену Сперанскому, наполнял манифесты, писавшиеся им для императора, той самой риторикой национального мифа, которая была отработана в 1806–1807 годах; именно ее и востребует Александр, назначая Шишкова государственным секретарем (о позиции митрополита Филарета скажу немного позже).

Один принципиальный вопрос представляется мне оставшимся без ясного ответа. Еще в пятой главе Зорин говорит о проблеме «воздействия на политические идеи старших архаистов философии Руссо». Автор указывает, что анализ этой проблемы наталкивается на трудности, обусловленные полной чуждостью или даже враждебностью большинства идей Руссо для русских консерваторов (Шишкова, Ростопчина и других). Тем не менее идеи национального характера и нации как организма, столь важные для русской консервативной мысли, несомненно восходят к Руссо. Это противоречие появляется в книге, как я думаю, из-за парадоксального отсутствия в ней едва ли не самой важной для истории русского консерватизма фигуры — имею в виду Н. М. Карамзина («Записка о древней и новой России» упоминается лишь в связи с опалой Сперанского, но этим дело и ограничивается).

Конечно, литературная и журналистская деятельность Карамзина попадает в тот временной зазор, который отделяет первую часть книги от второй, так что формально это умолчание оправданно. Однако содержательно оно возвращает нас к вопросу о том, насколько правомерен сам допущенный автором хронологический перескок. В самом деле, если для Шишкова Руссо был чужим, то для Карамзина он был бесспорно своим. Руссоистское учение о национальном суверенитете Карамзин трансформирует как раз в тот период, который пропущен в книге. В конце концов он приходит к тезису о необходимом соответствии власти народному духу (как версии национального суверенитета), а духу русского народа приписывает безусловную преданность царю и православной вере. Так же как и Шишков, Карамзин видит одно из вершинных проявлений этого духа в избрании на царство Михаила Романова. Одновременно с Шишковым он вносит коррективы в апологетическое отношение к преобразованиям Петра Великого, бывшее до этого времени краеугольным камнем имперской идеологии. В развернутой форме эти идеи Карамзина были высказаны в «Записке о древней и новой России», но частично они обнаруживаются и в «Марфе-посаднице», и в поздних статьях в «Вестнике Европы», противопоставляющих патриотизм космополитству. Эта монархическая версия руссоистского национализма была частью того же патриотического дискурса, формированием которого столь ревностно занимались и Шишков, и Ростопчин[25].

Я бы вообще заметил, что взаимоотталкивание Шишкова и Карамзина для этого периода не стоит преувеличивать. Схема Тынянова, книгу которого я — в отличие от Зорина — никак не назвал бы классической, нуждается здесь в пересмотре. Более пристального внимания заслуживает и идейное пространство Ростопчина. Его творчество носит отчетливо стернианский характер (имею в виду и раннее «Путешествие в Пруссию», и в особенности повесть «Ох, французы!»), и эта сентименталистская направленность не могла не располагать его к усвоению и переработке руссоистского дискурса.

Зорин вполне обоснованно противополагает шишковский изоляционизм универсализму «Рассуждения о нравственных причинах…» Филарета Дроздова, в 1813 году бывшего еще архимандритом и ректором Санкт-Петербургской Духовной академии. Сам замысел сопоставить и противопоставить этих двух авторов свидетельствует, на мой взгляд, о чутком понимании исторического процесса (я бы указал и на элемент сентименталистской карамзинистской фразеологии в «Рассуждении» Филарета). Как известно, Александр не испытывал симпатии ни к Шишкову, ни к Ростопчину, и, когда с концом «народной» войны надобность в них миновала, он удалил их с влиятельных постов. Александр был устремлен в Европу, идеологи «народной» войны мечтали от Европы отгородиться. Зорин справедливо связывает европейские замыслы Александра с его религиозно-мистическими устремлениями. На мой взгляд, сама фактура этих замыслов была, однако же, просвещенческой, только теперь место просвещенного Разума заняло просвещение истинной веры; утопизм и экспансионизм этого нового религиозного дискурса в точности соответствовали параметрам отброшенного Просвещения.

вернуться

25

Например, в статье 1803 года Карамзин писал, что Петр был «Руской в душе и Патриот», и противопоставлял его «Англоманам» или «Галломанам», которые «желают называться Космополитами». Петр заложил основы русского патриотизма, и поэтому патриотические россияне, в отличие от «космополитов», сохраняют ему верность. «мы обыкновенные люди, не можем с ними [космополитами] парить умом выше низкаго Патриотизма; мы стоим на земле, и на земле Руской; смотрим на свет не в очки Систематиков, а своими природными глазами» («Вестник Европы», 1803, июнь, стр. 167 — курсив Карамзина). Таким образом, элементы патриотического дискурса, столь чуждого Карамзину начала 1790-х годов, появляются у него едва ли не раньше, чем у Шишкова.