Не владея приемами научной полемики, Ларионова и Фомичев пускают в ход обвинения этические. Но единственное мое преступление против нравственности, по сути, сводится к тому, что я подверг критике работу выдающегося текстолога: «Зачем торжествовать с детским тщеславием, найдя ошибку в великом труде своего предшественника?» (стр. 151). Не ошибку, а множество ошибок — но при чем тут торжество?! Оппоненты сгущают и утрируют мои замечания, раскаляя их до такого градуса, какого они отдаленно не имели, — и в то же время непомерно превозносят и канонизируют Томашевского, который (как всякий подлинный ученый) в этом нимало не нуждается: «<…> Шапир набрасывается на <…> одного из основателей современного пушкиноведения, по свидетельству всех современников, человека необычайного таланта, проницательности, научной добросовестности и принципиальности, филологический авторитет которого никогда никем не ставился под сомнение» (стр. 145).
Ларионова и Фомичев вольны превращать историю науки в агиографию, только зачем ссылаться на «всех современников»? Достаточно вспомнить Ю. Г. Оксмана, который до ареста руководил подготовкой юбилейного академического собрания. Характеризуя редакторскую деятельность коллеги, он не раз говорил об «импрессионистически-озорных вторжениях Б. В. Томашевского в пушкинский канон», о «курьезах легкомысленного не по годам дилетанта» и даже о его «возмутительной халтуре»[56]. При этом Оксман не ставил под сомнение профессиональный авторитет Томашевского: «Я всегда считал и считаю <…> Б<ориса> В<икторовича> очень талантливым и умным исследователем, самым крупным из ныне живущих пушкиноведов; но это не мешает мне видеть в его работах и рецидивы детских болезней опоязовских времен, и смешные претензии на независимость от предшественников и непогрешимость»[57]. Изъяны академического шестнадцатитомника Оксман безуспешно пытался сделать предметом публичного обсуждения: «<…> мне затыкали рот, говоря, что я охаиваю высшие достижения советской науки. В. Д. Бонч-Бруевич и Н. Ф. Бельчиков заставили меня замолчать, угрожая возвращением на Колыму. С. М. Бонди и Б. В. Томашевский оказывали на меня „моральное“ воздействие в том же направлении»[58]. Сегодня эстафета переходит в руки Ларионовой и Фомичева.
Я не сказал даже половины того, что имею: полемика, не слишком удобная для популярного журнала, и так чересчур затянулась. В извинение пусть послужит то, что спор мне навязан и уклониться от него я не мог, привыкши следовать правилу Пушкина: «Тот, о котором напечатают, что человек такогото звания, таких-то лет, таких-то примет — крадет например платки из карманов — всё-таки должен отозваться и вступиться за себя, конечно не из уважения к газетчику, но из уважения к публике»[59].
Оппоненты «нимало не сомневаются», что их нарекания «не помешают» мне «успешно продолжать работу над онегинской текстологией» (стр. 158). Во-первых, уже помешали, ибо заставили потратить на отповедь время, которым я сумел бы распорядиться с большей отдачей. Но еще хуже то, что для моих занятий текстологией «Евгения Онегина» критика Фомичева и Ларионовой оказалась практически бесполезной: в этом отношении их «Нечто» есть, по сути дела, ничто.
От редакции. Не пытаясь судить о том, годится ли «отповедь» Максима Шапира на роль «последнего слова» в стихийно возникшей дискуссии, мы тем не менее видим ее возможное продолжение на страницах специальных филологических изданий, а не в рамках «Нового мира».
Я играю в жизнь
За полтора года пребывания в Лефортовской тюрьме Эдуард Лимонов написал шесть книг, немалое количество статей и пьесу. Прямо Болдинская осень. Лимонову, впрочем, подобное сравнение не польстило бы: Пушкин для него безнадежно устаревший банальный «поэт для календарей», «Евгений Онегин» — «убогонький вариант „Чайльд-Гарольда“», «пустая болтовня», проза — обыкновенная дворянская продукция с гусарами и прочей «традиционщиной». Так сказано в эссе о Пушкине, вошедшем в книгу «Священные монстры». Если верить Лимонову (а почему бы ему не верить?), она написана в первые дни пребывания в следственном изоляторе Лефортова. «Я, помню, ходил по камере часами и повторял себе, дабы укрепить свой дух, имена Великих узников: Достоевский, Сад, Жан Жене, Сервантес, Достоевский, Сад… Звучали эти мои заклинания молитвой, так я повторял ежедневно, а по прошествии нескольких дней стал писать эту книгу». (Книга до сих пор не опубликована, однако полный текст размещен на нескольких сайтах в Интернете, в частности: http://zona-sumerek.narod.ru)
56
Азадовский М., Оксман Ю. Переписка. 1944–1954. М., 1998, стр. 128, 78, 118; см. также: Гришунин А. Л. Ю. Г. Оксман о текстах Пушкина. — В кн.: «Московский пушкинист». Ежегодный сборник. М., 1999, [вып.] VI, стр. 343–358; Пильщиков И. А. Пушкин и Петрарка. Из комментариев к «Евгению Онегину». — «Philologica», 1999/2000, т. 6, № 14/16, стр. 18.
57
Азадовский М., Оксман Ю. Указ. соч., стр. 78. Год спустя Оксман писал тому же адресату: «<…> вы являетесь одним из самых тонких и высококвалифицированных редакторов, с огромным чувством такта — исторического, филологического и литературного, чего не было и нет ни у Томашевского, ни у Цявловского, ни у Б. М. Эйхенбаума (что уж говорить о прочих!). На три головы выше своих коллег С. М. Бонди, но он глушит свой редакторский такт анархической недисциплинированностью мысли и почти полным отсутствием интереса ко всему тому, что сделано не им самим» (там же, стр. 129).