Выбрать главу

Советские фантасты, приняв Курта Воннегута за своего, думали, что оказали ему великую честь: он вставал в ряд с братьями Стругацкими и Киром Булы­чевым, среди иноземных друзей — Станис­лава Лема, Айзека Ази­мова и Роберта Шек­ли. И это действительно от всей души — в той стране, где «фантастика» была синонимом интеллектуальной литературы. С тех пор, правда, многое изменилось.

Воннегут придумал замечательного персонажа — непризнанного писателя-фантаста Килгора Траута с плавающими датами жизни и покончившего с собой, отравившись моющим средством «Draino». Говорят, что его прототипом был Теодор Старджон, который знаменит не только своими фантастическими книгами, но и тем, что среди множества иронических законов, вроде законов Паркинсона или Мэрфи, есть закон, названный его именем.

Старджон сказал (отвечая некоему литературоведу, который доказывал, что 90% фантастики — дрянь): «90% чего бы то ни было — дрянь» [5] . Закон Старджона не выдерживает критики вне литературы: представьте себе хирурга, что с радостным хохотом рассказывает, что 90% операций неудачные, зато оставшиеся 10%... Или репутацию производителя телевизоров, у которого 90% работают дурно, а 10% — вполне ничего себе. Но тогда этот полемический прием работал на защиту жанра. Старджон как бы говорил: книга не может быть плохой на основании только того, что она принадлежит к жанру фантастики. Прошло полвека, и закон Старджона стал использоваться иначе — как оправдание халтуры.

Закон Старджона превращается в утешение для автора — что-то вроде

«А кому легко?». Или даже — «Ну, сделали как смогли», в том числе в любимой Стард­жоном фантастике. Однако есть ведь репутация в широком смысле — автора, жанра, продукта. И, хотим мы того или нет, она влияет на выбор — что там, под чудовищной обложкой с надписью «Космические пауки начинают и выигрывают»? Может, там — новый Гоголь, и если у тебя есть друг Некра­сов, надо поднять его с постели и ехать в Бирю­лево-Товарное, славить писателя. Ан нет, оправдание Стар­джона не работает. Прочь, пауки и десять процентов надежды. Потому что есть писатели или издатели, у которых все как в большом мире.

Вот, видимо, почему Воннегут под конец стал открещиваться от фантастики.

Но тут есть еще одно обстоятельство — исторического свойства.

Советская литература второй половины ХХ века поверялась Второй мировой. И куда ни сунешь нос, даже в самый спокойный текст, все равно в нем отзвук Отечественной войны.

И вот с Воннегутом произошел парадокс — с одной стороны, он вполне настоящий участник Второй мировой войны, причем попавший в Арденнский котел и имевший опыт не только наземной войны в Европе, но и плена (впрочем, «Бойню № 5» прочитали все, и пересказывать эти обстоятельства бессмысленно). С другой стороны, он не воспринимался как человек литературного поколения выживших советских лейтенантов.

Эти уцелевшие лейтенанты (среди них много артиллеристов — и это не совсем случайно, в этом роде войск, литературно повязанном еще с Толстым, был образовательный ценз, да и выкашивало пушкарей чуть меньше, чем пехоту), так вот, эти писатели-лейтенанты казались куда старше Воннегута. Все дело в том, что Воннегут был пацифистом, а в СССР пацифизм поощрялся только в отношении вьетнамской войны и прочих злодеяний империализма.

Американец немецкого происхождения (его отец был известным архитектором и владельцем крупной архитектурной компании, мать — из семьи пивного миллионера [6] ), Воннегут мог сказать: «Когда я вернулся домой с войны, мой дядя Дэн обнял меня и проревел: „Вот теперь ты мужчина!” Тогда я чуть не убил своего первого немца», а потом говорить: «Бомбардировка Дрездена не объясняет ровным счетом ничего в том, что мною написано, и зачем я пишу, и кто я такой. Не сомневаюсь, вы, в отличие от меня, укажете сотни медицинских причин, по которым так вышло, — тут мне с вами не тягаться. Мне был совершенно безразличен Дрезден. Я не знал там ни души. И уж поверьте, ничего хорошего там со мной не происходило до того, как этот город сожгли. Дома, в Индианаполисе, мне иной раз попадался дрезденский фарфор, но мне всегда казалось и сейчас кажется, что это почти сплошь китч. Вот, кстати, еще один замечательный дар миру от стран немецкого языка, где придуман психоанализ и сочинена „Волшебная флейта”, — словечко „китч”. Да и дрезденский фарфор делают не в Дрездене. Его делают в Мейсене. Так что спалить надо было Мейсен. Шучу, конечно. Я себя не пожалею, только бы сказать что-нибудь забавное даже в самых жутких ситуациях. <…> Любой великий город — достояние всего мира, а не только страны, где он находится. И поэтому разрушение любого из них — катастрофа для человечества. До того, как пойти в армию, я был журналистом, и в Дрездене я занимался тем же — был свидетелем бедствий, переживаемых незнакомыми мне людьми. Сам я оставался в стороне от событий» [7] .