Москва не Севилья, испанцам у нас даже в жару прохладно, и одеваться можно как хочешь. В Москве Сильвия носила строгие юбочно-пиджачные костюмы — изображала русскую аристократку. Темные волосы выкрасила в желтый цвет, скомкала на затылке, скрепила большой заколкой, лицо все лето берегла от загара, в уши повесила серьги с финифтью. На русскую она почему-то не очень была похожа: сложно объяснить, в чем дело было, почему не получалось, когда все на месте — костюм, заколка, финифть, желтые волосы. Зато она была похожа на Эвиту Перон, супругу аргентинского диктатора. А голландки все до единой были в брюках — наверное, в Голландии юбок вообще не носят. Голландки не хотели быть похожими на русских, они иначе устроены: Чехова любят, но все равно — как были голландками, так и остаются. Скоро они улетят обратно в свой Амстердам и будут любить Чехова оттуда.
Тихонько воркуя, голландки жевали бананы и бутерброды, припасенные в сумках. Яблоки их не интересовали — раз висят в саду, значит, не еда, а украшение. А мне ужасно хотелось съесть яблоко. Если бы не пузо, я бы так и поступила — забралась бы поглубже в сад, зашла за яблоню и преспокойно нарвала себе яблок. Ветер шевельнул темные листья. Яблоки горели на солнце, ветер доносил их острый холодный аромат. Я представляла, как сжимаю пальцами тугое скользкое яблоко, как обхватываю ртом восковой бок, как зубы пронзают кожуру и впиваются в мякоть. Неожиданно для себя протянула руку и сорвала яблоко, даже ветка не качнулась. Отошла в дальний угол сада и откусила. Оно оказалось твердым и безвкусным, как сырая картофелина. Но я съела его целиком, даже огрызок проглотила, в пальцах остался только маленький бурый хвостик.
Никто не видел — ни Сильвия, ни голландки, ни смирные музейные люди, — как я быстро-быстро рвала яблоко за яблоком, нарвала много, так что рук не хватало, сложила в темную утробу рюкзака и поедала оттуда одно за другим. Вот уже третье твердое яблоко из чеховского сада, уже язык защипало от белого едкого сока, а голод все не проходил.
— Простите, а где можно нормально поесть? — спросила я с набитым ртом.
— Тут палатка была, но у них лицензию отобрали на алкоголь. Нету теперь алкоголя, только на станции, — ответили мне.
Когда мы возвращались из Мелихова, стемнело и было совсем не жарко, не то что днем. И совсем осень. Где-то вдали гудели колокола, ветер пах окисленной медью. На станции завернули в шашлычную, увешанную флажками и цветными фонариками, как будто Россия незаметно кончилась и мы очутились где-то в Колумбии.
Уселись за столик у окна. Я нервничала, схватила меню и принялась заказывать все подряд: соленые огурцы, рыбу, салат, курицу. Сильвия была недовольна: тут сферы высокие, дворянские гнезда, а у меня одни только куры и салаты на уме. Она равнодушно щипала картофельный пирожок, как воспитанная птичка. Когда же я наконец подняла лицо от тарелки, сытость моя оказалась такой сокрушительной и глубокой, что походила на опьянение, и было уже невозможно слушать Сильвию и отвечать впопад.
Ночью меня рвало всеми пунктами меню, которые я заказала в шашлычной, — курицей, салатом, рыбой, солеными огурцами. Наконец одно за другим выскочили наспех сжеванные и непереваренные чеховские яблоки. Я бродила по коридору в расстегнутом халате, как большой серый ночной мотылек. Как самка гуппи в аквариуме, беременная сотнями прозрачных мальков.
Горячий слезный поток, идущий горлом, словно через меня двинулась тяжелая густая река. Даже ребра болели. Сильвия металась по квартире с пластмассовым тазом в руках. На плечи она по случаю ночной прохлады накинула цветастую шаль с бахромой — очень даже по-русски получилось, как будто за мной бегает с тазом не Сильвия из Севильи, а какая-нибудь Черубина де Габриак. Хотелось успокоить ее, похлопать по плечу и сказать: “Расслабься, неугомонная Черубина, поставь на место свой таз и спи-отдыхай, все равно нет от тебя проку”, но она иностранка, их нельзя обижать, они ведь дети малые.