Выбрать главу

Взяться за руки иногда можно, иногда нельзя, иногда просто опасно.

 

Живые точки увидеть трудно,

     проверять долго,

     перепутать легко,

     ещё и опытом когда-то обогащает.

 

Ах, экуменизм экуменизм.

 

Принцип Робинзона Крузо — корабль разбит штормом, гибнет на прибрежных рифах, и в поэтику идет лишь то, что удалось, что посчастливилось спасти из бывшего корабельного инвентаря, — не так уж много и вовсе не обязательно именно того, что хотелось бы сохранить, но и не так уж мало для того, кто понимает... Вот последнее и определяет сущность творчества Кукулина — для того, кто понимает.

Необитаемые острова, дикая торжествующая природа, наезды людоедов...

И нужно выживать стиху...

 

Меня звали Сухэ-Батор.

Назову себя Гантенбайн.

Поеду на элеватор

и куплю себе комбайн.

 

Поеду по срочному делу,

пока не рассвело,

пока не надоело,

в родное село.

 

Пока пшеницу в поле колеблет ветер

и её колосья сгибаются и разгибаются, звеня,

пока меня никто не встретил

у утыканного горшками и сапогами плетня.

 

Ждёт ли меня моя краля, я ли её дроля —

нету времени разбираться уже.

Я бегу вдоль поля,

расположенного на втором этаже.

 

«И, как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова». Для корабля, идущего в бейдевинд, чужой, встречный ветер — опора и основа для маневра. Но Кукулину этого недостаточно. Не соглашаясь с понятийным наполнением, он жалеет и любит сами слова. Его стихи кишат чужими членистоногими и жвалистыми словосочетаниями. Он приискивает им уютные места под корягами, ставит регуляторы влажности и температуры и пытается вдохнуть в них другую, невыморочную, некровожадную жизнь, обустроить их в языке.

 

Я не верю голосам, не помню лиц, интересуюсь только миром идей.

Мне говорят: «Ну, ты выбрал идею? Живи теперь, ею владей».

Не могу: я говорю из них с каждой по очереди, пытаюсь вести им учёт,

по весне выпускаю на волю, как птиц, остальных пускаю в расход.

 

Мне говорят: «Ты православный? Так чего ж ты? — иди туда,

где в ходу термины: „восстановление нравственных ценностей”,

                                                   „иерархия прав народа и личности”,

                                      „концентрация общей воли” и прочая ерунда».

Это не вопрос, и адресован он не мне, остальное в самом деле фуфло.

А если вы врубаетесь в эти понятия, я не думаю, что вам повезло [2] .

 

Вовсе не исключено, что эпиграфы, посвящения, упоминания близких и противостоящих имен — это еще и разметка ареала обитания, так медведи и тигры помечают свои регионы следами когтей (как повыше) и прочими способами. Одновременно это может быть маркой принадлежности, косвенным свидетельством, что автор не один, не одинок, что ему гарантировано понимание... Противоречивое — как метки в лесу: я живу здесь, не смей посягать на мое пространство, я обращаюсь к тебе, я знаю, что ты есть и что ты это поймешь...

Снится мне, что я связной

и держу зубами провод.

Сквозь меня проходит ток.

Снится мне, что я герой,

как герой романа «Овод», —

всё искал последний довод,

жизнь свою не уберёг.

 

А на что она нужна,

жизнь? На что её такую —

с ейным рылом в чей-то ряд?

Но, хотя кругом война,

я пока что существую:

сквозь меня глаза глядят.

 

Традиционному поиску или созданию общего смысла («Кровь теперь вообще в почёте и в цене: // вот искусствовед Савчук из Петербурга // говорит: художественное дело прочно, // когда под и над ним струится кровь // (и ещё проходит луч солнца золотой)»)противоставляется поиск жизни. Не обязательно понятной, не обязательно приятной, не обязательно пригодной к включению в данную частную (и даже демонстративно частную) среду.  Жизни бытовой и обыкновенной, которой тоже нет и которую приходится формировать из подвернувшегося — и в которой не обязательно быть полностью своим, полностью понятым, «настоящим» по какому-то критерию. Если вы не знаете пароля — все равно заходите.