Выбрать главу

Петух поднял голову. Синий красавец сковородник затрепетал черно-прозрачными крылышками и улетел.

— Хочу, — сипло сказал Яшка.

— На всю неделю, до воскресенья, — расщедрился Володя. — Идет?

Петух тряхнул лохмами, они поднялись привычным воинственным гребнем. Петух стал обыкновенным Яшкой, забиякой, который никому и никогда не давал спуска. Уж теперь, с револьвером, он и подавно никому не уступит, так и знай.

— Чужим не показывай. И патрончик береги, не стреляй, — наставлял Володя.

— Учи ученого! — свистнул Яшка, принимая револьвер.

Поделился в березу, в Гошку и Андрейку, громко щелкнул языком, крикнув «Убиты наповал!», и победоносно-счастливо спрятал «Смит-вессон» под рубаху, за пояс.

Слава богу, хоть этим утешился, ублажился ненадолго.

Все молча одобрили поступок Володи Горева, сообразительного, доброго парнишки, и не завидовали Петуху.

Да им и некогда было завидовать. Совсем близко донеслась из леса девичья песенка, и ватага, беспокоясь, стала прислушиваться.

Кто поет? Кто тут шляется по ихнему Заполю? Еще увидит костер, опрокинутый ведерник, скорлупу от яиц, и пир на весь мир сразу может обернуться большой неприятностью…

Глава III

НЕВЕСТА НА ВЫДАНЬЕ

Петух, распоряжаясь, швырнул ведерник в кусты. Каждый торопливо прибрал около себя заметные улики и! отправил их вслед за ведерником. Колька принялся тушить костер. Ну это уже было лишнее, ему не позволили. Кому какое дело? Гуляли удалые молодцы по Заполю, искали грибы-колосовики, не нашли, потому что рожь еще не колосится, устали, сели отдохнуть и развели махонький огонек для утехи. Вот лежат вокруг теплины и ведут свои разговоры, не лень — послушай, да ухом, не брюхом. Володя Горев рассказывает им про революцию в Питере, страсть интересно. Послушает, поваляется ребятня на мхе и двинет домой, а костер загасит. Не беспокойтесь, знают: с огнем в лесу баловаться нельзя, не маленькие, пожара не устроят.

Шурка мысленно оправдывался вместе со всеми, объяснял, как они попали в лес и что тут сейчас делают, а сам невольно и беспокойно прислушивался к песенке Голос звонко-протяжный, тонкий, девки не девки, но и не девчонки, ближе к девахе-певунье, вот он какой голосок, вроде знакомый, чем-то отличительный, немножко забытый, а теперь вдруг припомнившийся, но не совсем. Да чей же это школьный дискант? Шурка сам поет на уроках почти таким же.

— Не ходи, молодец, мимо моего саду, Не топчи, кудрявый, душистую мяту, Не для тебя садила, не для тебя поливала,—

грустно выводил голосок, жаловался, тосковал и все приближался, становился с каждым мгновением понятней, знакомей:

Для того мяту садила, кого я любила, Для того я поливала, кого целовала…

У Кишки долговязой стучало в груди и поднималась к горлу песня ответно. Он догадывался и не хотел, не мог верить самому себе. Откуда в Заполе оказался этот голосок? Но поди ж ты, оказался, вот он, совсем как у девки-невесты, ни с каким другим не спутаешь:

Не стой напрасно у крылечка, Не злоби сердечко!

А про кого песенка? Парней-то ведь у ней двое: для одного — душистая мята, для другого… Он боялся думать об этом. Может быть, одно озорство, давнишнее, к которому он не привык и никогда не привыкнет. Нет, он не хотел бы понапрасну торчать у крыльца. Пускай другой постоит, поторчит попусту — так ему и надо! Ах, как было бы хорошо, если так! Но ведь все с некоторых пор идет по-другому…

Шурка глянул с холма вниз, на луговину.

— Смотрите, Растрепа… с матерью! — громко-равнодушно сказал он.

Ребята вскочили, не сразу поверили. Всмотрелись — правда: по лесной поляне, мимо ключа, шла к ихнему холму Катька Тюкина с книгой под мышкой и рвала цветы. Она напилась из берестяного ковшичка и опять запела, зазвенела. Мамка же ее пить не стала, брела с узелком дорогой, что вела из Заполя в село.

Опасность миновала, молодцы-удальцы толпились на холме, на его крутом краю, и орали:

— Катька, иди сюда-а! Вкусненьким угостим!

— Не узнала нас? Не слышишь, эй, глухня?!

— Растрепа, тебе говорят, иди к на-ам!

Катька даже запнулась от неожиданного окрика, перестала петь, замахала веником цветов, догнала мать и, должно быть, отпросясь у нее, вернулась, полезла на холм.

— А я знаю, откуда они идут, что тут, в Заполе, делали, — сказал Шурка.

— И я знаю, — откликнулся Петух.

— И я! И я! — подтвердили Андрейка и Гошка.

Один Володя Горев не знал и не догадывался.

— Катькин отец во мху прячется, в шалаше, от суда, — сказал ему Шурка. — Еду носили, не иначе… Никому ни гугу, понятно?

— Камень! — ответил питерщичок.

И больше на эту тему ребята не разговаривали. Не полагалось: тайна страшенная, все село ее знало и помалкивало.

Но была на свете еще одна тайна, которую никто словно бы и не знал, не видел, кроме Шурки. Он был удивлен, огорчен немного, но больше обрадован, разгадывал ее и не мог разгадать полностью. Хватило бы ему этой одной тайны досыта. Так нет, недавно прибавилась неожиданно вторая, горше. Тут нечего было удивляться и радоваться, тайна пострашней той, которую знало все село и помалкивало. Он тоже помалкивал. Ее-то, новую тайну, он, кажется, мигом разгадал, но не имел нрава об этом даже думать, не то что говорить. Да и не в том совсем дело. Надобно притворяться, что никакой второй горько-страшной тайны нет, может, и первой нет, и на все это плевать, чихать, как делает Мишка Император. Индивид, говоря про австрияков и германов. Шурка изо всей моченьки старался чихать и плевать на свои тайны, однако у него это выходило довольно плохо, признаться откровенно, совсем не выходило. Стоило вот услышать песенку про душистую мяту и крыльцо, как он, сам того не желая, хватался обеими руками за мяту и уверял себя что не его гонят от крыльца.

Все нынче получалось по-другому, не как раньше, сложней, мучительнее и одновременно как-то неопределенней, со смутной надеждой на добрый конец и со страхом, что никакого доброго конца не будет, не предвидится! Правда, хроменькая питерская девчушка Ленка, о которой он только что узнал, вдруг поселила в душе что-то похожее на радостную надежду. Но, может быть, он опять ошибается?

Прежде при известных встречах можно было притворяться, будто кое-кто для него вовсе не существует, он, Шурка, не видит и не слышит этого человека, и его не слышат и не видят. Еще лучше было водиться напропалую с толстушкой Анкой Солиной, играть с ней в камешки, тогда уж только держись, не зевай, и царапки тебе живо достанутся и по шапке ненарочно съездят, очень скоро состоится примирение. И не примирение, просто так, будто ничего не было. Теперь же и притворяться надобно по-другому: делать вид, что ровно ничегоньки не произошло и не могло произойти, потому что ему ничего не жалко, и не надо ему никого, он живет-поживает сам по себе, одинешенек и счастлив… Где кольцо, которое он подарил зимой? Она не носит, потеряла, наверное, давно, как он потерял ее носовой платок с вышитыми голубенькими буковками. Когда обронил, не помнит. И не надо ничего помнить. Пусть все забудется…

Шурка смотрел исподлобья, как взбирается на холм Катька, цепляясь одной, смуглой от раннего загара, зверушечьей лапкой, а другой лапкой держа свой веник, обрывается и, хватая ягодники и белоус, упрямо лезет наверх, ободряемая возгласами ребят; он жмурился от огненно-рыжих волос, полыхавших на солнце, заплетенных в косу, свернутую на затылке, щурился от знакомо-зеленого света кошачьих глаз, непроизвольно смеющихся, застенчиво-веселых. Катька что-то отвечала ватаге, за криком не разберешь, и поднималась медленней, степенней, одергивая юбку, поправляя движением плеча кофту.

Растрепа все меньше походила на мальчишку. Не лазила больше по деревьям, не дралась, не плевалась и останавливала других. Вместо амбарного ключа с гвоздем на гайтане, из которого прежде, набив спичечными головками, палила как из ружья, она таскала нынче в кармане юбки круглое, в жестяной оправе зеркальце, купленное в лавке Олега Двухголового. Она украдкой вынимала зеркальце и зачем-то в него смотрелась. А ведь в памятную Тифинскую, на гулянье у церкви, когда Шурка выиграл в «счастье» на вертушке такое же зеркальце и потом запулил -его в дроздов, которые трещали, мешали, Катька не захотела искать зеркальце в кустах, хотя Шурка разрешал взять себе. Вся и забава в теперешнем ее зеркальце на обратной стороне — там, под стеклом, катаются три дробинки и форсит румянистая девица с дырочками на свекольных щеках и подбородке. Поворачивая осторожно зеркальце, надо закатить дробинки в дырочки. Не так-то легко это сделать: закатишь одну, другую, станешь загонять последнюю, а две возьмут и сорвутся, выскочат из дырочек — начинай все сначала. Но Растрепа, вынимая зеркальце, не играла дробинками, она, дурища, разглядывала себя и словно не могла наглядеться. Почему? Вот это и была первая, не разгаданная до конца Шуркой, приятно-волнительная тайна.