Дада возвратился на свое место под одобрительный шум. Женщины стали разливать медовую брагу в стаканы и кружки. Перед тем как началось веселье, Джанси Кимонко читал свои стихи. Он стоял перед слушателями, слегка волнуясь, читал громко, нараспев, и удэгейцам, привыкшим слагать песни без ритма, было удивительно, как в устах поэта обычные, знакомые слова звучали складно, доходя до самого сердца:
И опять дружные рукоплескания, восторженные возгласы, одобрительный веселый говор всколыхнули на минуту возникшую тишину. А потом тишине уже не было места… Веселье длилось далеко за полночь. Удэгейцы отодвинули к стене столы и скамейки. Начались танцы. Музыканты сидели у самой сцены, играли безустали. Вальс сменялся полькой, «Коробочкой». В зале кружилось несколько пар. Но вот музыканты заиграли краковяк. И сразу почти половина зала, разделившись на пары, двинулась в танце. В тесном кругу смешались пестрые платья девушек, нарядные «тэги» женщин, светлые рубахи мокчо мужчин. Краковяк — любимый танец…
— Ая! — кричали старики, похваливая молодежь.
— Еще играйте! — просили музыкантов танцующие.
Вытирая платком вспотевший лоб, Вадим Григорьевич отложил в сторону мандолину:
— Хватит, товарищи! Устал. Давайте споем песню. Где Сандали?
Он отыскал глазами в толпе знакомую высокую фигуру юноши в белой рубахе. Сандали обернулся на зов учителя.
— Запевай, Сандали!
И вот чистый, приятный голос затянул песню. Ее подхватило множество голосов, и песня раздвинула стены сельского клуба: «Широка страна моя родная…»
На другой день мы покидали Гвасюги. На протоке выстроилось четыре бата. По берегу один за другим шли удэгейцы: кто с веслом, кто с острогой, тут же толпилась детвора. Я решила пойти к Джанси Кимонко проститься с его семейством. Но дома я застала лишь одну Яробу. Она сидела на крыльце и курила трубку. Старушка обрадовалась, долго не отпускала мою руку, держа в своих сухих ладонях.
В семье Яроба уже перестала быть помощницей: она плохо видела. По вечерам, когда мы с Джанси работали над повестью, мать выходила из своей комнаты, молча садилась на пороге. При этом она беспрерывно курила. Дым шел на нас, хотя она то и дело направляла его рукой в обратную сторону. Разве она думала когда-нибудь, что сын ее станет знаменитым человеком, что он будет писать книги?
— Ты теперь когда к нам приедешь? — спросила она, когда я на прощанье протянула ей руку. — Хорошо живи. Пусть тебя до старости ноги носят. Ая битузэ![41]
Тунсяна перевез меня в оморочке на другой берег. Он был стар, но прекрасно управлял оморочкой.
— Сколько килограмм будешь? Не утонем? — спросил он шутя, когда я садилась в его маленькую лодчонку.
На берегу Гвасюгинки Джанси вручил мне пакет и объяснил, что посылает письмо в райисполком по поводу закрепления охотугодий за колхозом «Ударный охотник». У Джанси, как всегда, было много забот. Он беспокоился и о том, чтобы в Гвасюги прислали хорошего фельдшера, и о том, чтобы охотникам выдали новое оружие.
— Еще попрошу вас об одном деле. Надо помочь Яту и Миону добраться домой. Возьмите их на свое попечение. Приедете в Хабаровск, там придется их на пароход устроить. В общем я очень прошу. А зимой я сам приеду в Хабаровск.
Так вот почему опустела изба Джанси? Оказывается, гости уже отправлялись домой. Миону в своем бордовом мокчо, подпоясанном кушаком, в фетровой шляпе с широкими полями стоял в носовой части бата, покуривая трубку. Яту, повязанная белым платком, сидела на корме посмеиваясь.