«Не ты пошел вслед за ним, а он вслед за тобой», — сказал себе Александр Петрович и вновь улыбнулся — он вернулся домой, так и не успев погасить улыбки.
Голубцы в виноградных листьях еще хранили тепло, когда он сел за стол, — женщины легли недавно. Сметана умеряла кисловатость, что была в виноградных листьях. Он поел и выключил верхний свет, оставив гореть рожок над диваном. Значит, любит все делать сам? Ну что ж, это даже интересно. Всегда предпочтительней иметь дело с самим дельцом, чем с его бледной тенью. Его объяло воодушевление. Ему казалось, что его ждет нечто такое, что можно назвать и баталией. Она, эта баталия, если не способна возвысить, то низвергнуть имеет силы. Где-то там, в неблизкой перспективе, его ждало дело. Он знал себя: ничто так его не воодушевляло и не дарило радости, как совершенное дело.
Открылась дверь в столовую, и на пороге встала Майка — в Ксенином халатике, в шлепанцах, простоволосая.
— Не спится на новом месте, дочка?
— Не спится.
— Ну посиди...
Он указал на стул рядом, но она опустилась у его ног, положив голову ему на колени.
— Ты прочел уже телеграмму?
— Да, конечно...
— Небось крупная покупка?
— Крупная.
Только сейчас он заметил в ее руке книгу. Вот так всегда: книга была с нею. Она могла сунуть ее под мышку, уместить на раскрытой ладони, нести на голове, удерживая равновесие, как это любят делать дети. Ипатов говорил себе не без гордости: если не одарил красотой, то облагодетельствовал привязанностью к книге. У Майки была привычка, от которой Александр Петрович пытался отучить дочь, сколько помнит ее: читая, она пожевывала комочек бумаги — что-то было в бумаге солоновато-терпкое, вяжущее, что казалось ей вкусным, к чему она приучила себя. Стыдно сказать, но иногда она не щадила и книгу. Для Ипатова, для всего его существа, книга была произведением искусства, для Майки — источником знаний, единственно неоскудевающим источником, который мог утолить ее любознательность. Ничто не способно было так остро ранить его, как вид книги, в которой Майка оставила свои меты. Если что и могло утишить боль, то сознание: ее чтение было не напрасным — Майка много знала... Он с интересом наблюдал, как Майка завладевала влиянием в семье, подчиняя себе мать, при этом готовность, с которой мать шла под власть дочери, была радостной. «Маечка, кто из лицейских друзей Пушкина пережил Горчакова?» — спрашивала Ксения дочь и испытывала немалое умиление, если ответ был точен... Ипатов, внимательно следивший, как взрослеет дочь, понимал: ее самостоятельность не только от характера, но и от иного, к чему имели отношение книги, на которых стояли Майкины меты...
Она подобрала под себя ноги, удобнее положила голову.
— Это твой... лукавый старикан небось и имя назвал, а? И дал свою оценку характеру, и описал наружность, не так ли?
— Так, разумеется.
— Значит, как на охоте: по следу?
Он вспыхнул:
— Как понять — «по следу»?
— Но ведь он же не знает, что вы идете за ним?
— Не знает, разумеется. Но дело вершится только так... Ну, разумеется, тут есть кодекс, однако не нами он писан...
Она засмеялась — в смехе была печаль.
— Ими?
— Если хочешь, ими!
Она хмыкнула.
— Я вот думаю: почему ты это можешь, а я нет?..
Он сделал усилие подняться.
— Иди спать, Майка, иди, иди...
Она не тронулась с места,
— На своей Кубани ты был лучше... Пойми: лучше...
Он встал, пошел из комнаты; однако, прежде чем переступил порог, обернулся. Она продолжала сидеть на полу задумавшись.
— Ты говорила уже с Карельским?
— А ты думал!
Он помрачнел.
— Вот я и вижу: говорила... Кто же, кроме него, мог тебе внушить: «На своей Кубани ты был лучше...» Надо же такое: «Был лучше!» Не на своей же... верхотуре он успел тебе внушить такое? — спросил он и поднял глаза, словно взглянул на верхнее окно в торгпредском здании, за которым была комнатка Карельского.
Она засмеялась:
— Именно, на верхотуре!
— Смотри, Майка!
Да, у него был соблазн сказать: «Не доведет тебя до добра эта верхотура», а сказал примирительно: «Смотри, Майка!»
Она познакомилась с Карельским в его последний приезд в Москву. Чем-то он был похож на народовольца-шестидесятника: обильно длинноволос, с бородой лопатой, распластавшейся по груди, он вышагивал по торгпредству с такой покоряющей уверенностью, точно право это ему было дано его богатырской статью. Признаться, Ипатова это чуть-чуть раздражало, он даже склонен был видеть в этом недостаток скромности, хотя Карельский, строго говоря, не давал повода, — впрочем, кто, кроме Карельского, мог ей втемяшить: «На своей Кубани ты был лучше...»?
И ему стало тревожно, непонятно тревожно: не иначе, в ее словах сокрыто такое, что должно заставить задуматься и его. Ей кажется это плохим, а как ему? Она знала, чем его тронуть: «На своей Кубани ты был лучше...» Знала, что сказать. «На своей Кубани...» Есть некая эстафета: он, Александр Петрович, ставит под вопрос достоинства Ярцева, а она, его дочь, пытается оспорить качества Ипатова — и так без конца...