Но Лоба был к себе несправедлив: сына он любил, хотя и иной любовью, чем внука, — скрытой, нещедрой на ласковое слово. Как-то осенью сорок четвертого, когда ожесточились бои за Дебрецен, на степной дороге остановил нашу машину солдат в пыльных сапогах и повел Лобу прочь от большака, на проселок, — там сиротливо стояла полуторка. Я не знаю, какое слово сказал служивый моему старику, но не успел я опомниться, как Лоба перетащил на полуторку два бачка с бензином и мешок с хлебом. «Дружка встретил?» — спросил я. «Да нет, — недовольно отвел мой вопрос Лоба. — Первый раз вижу...» — «Что же так расщедрился? Небось из Венгрии служивый?» — «Оттуда», — молвил Лоба и взглянул на меня тихо.
Мне был так понятен этот взгляд. В солдате, повстречавшемся на степной дороге, старик видел сына. Я не знаю, что сказал моему старику тот служивый, но только всю дорогу от Плоешти до Бряз Лоба молчал.
Итак, Аурел Ионеску потребовал нашего ухода.
Мы остались... Не уходить же нам лишь потому, что мы не пришлись по душе Ионеску... Минула неделя. Как-то под вечер я заглянул в гараж к Лобе. Он только что пришел с двумя цебарками, в которых тяжело колыхалась колодезная вода.
— Как соседи поживают? — спросил я Лобу, указывая на зашторенные окна особняка.
— Здоровы. Только вот невестка в Сучаву выехала...
— В Сучаву? Да откуда известно? — остановил я Лобу, который, взяв ведро, направился в соседний двор.
— Я и не знаю, как вам все это объяснить. — Лоба на минуту опустил ведро. — Познакомился я давеча с плотником здешним. Фамилия Апро, а имя совсем наше русское — Петр, а если по-венгерски, то Петер. Тут кругом его работа: и ледники, и сараи, и гаражи. Но Апро не только плотник — он на все руки мастак: и рубить, и лудить. Да, может быть, вы видели его: высокий такой. Он сказывает, что у них в селе, что под Сегедом на Тисе, короче двух с половиной аршин и мужика нет. Может, потому, что он из тех мест происходит, он и по-русски говорит здорово — Русь закарпатская рядом. Он, Апро, друг наш — солдат мадьярской Коммуны в девятнадцатом!.. Побратим Бела Куна!.. Слыхали такого?
— Слыхал... А у него, у Апро, и семья есть?
— Есть. Сына чахотка спалила еще до войны, а внук живой. Восемнадцать годов парню.
— С дедом или на селе?
— Под Дебреценом.
— Чего там?
— В армии Хорти...
— Вон он: солдат Коммуны мадьярской, побратим Бела Куна, а внука отдал Хорти...
— Тут, видно, дело не простое...
Лоба достает перочинный нож в перламутровой оправе и настороженно оглядывается по сторонам — когда Лоба волнуется, он должен дать работу рукам. Подле лежит лоскуток толстой ременной кожи. Лоба пробует, как режет нож.
— А откуда твой Петер знает Ионеску?
— Давеча электрическую плитку доктору прилаживал, ноги у доктора зябнут — холодно.
— Ну, и как Ионеску... нас с тобой иногда не вспоминает?
— Вспоминает. Так прямо и сказал: «Слыхал, Петер, русские сломали у меня калитку? На первый раз я с ними крупно поговорил. Еще раз полезут — возьму мушкет и стрелять буду. Весь город разбужу, всех на ноги поставлю. Пусть все знают, как нас притесняют, как мы страдаем». Петер говорит, что тот Ионеску и в самом деле может пальнуть. У него этот мушкет на стене висит, такой, с фитильным замком. Ему, этому мушкету, вместе с Ионеску лет триста будет. Вот диво... И не гадал, что приду в Европу и буду воевать с теми... с мушкетерами.
— Смейся, смейся, — подзадоривал я Лобу, — вот он зарядит тот мушкет и ахнет, тогда улыбнешься...
А Лоба смеется пуще прежнего.
— Но я тоже не промах, товарищ майор, — говорит он. — У моей хозяйки бердан есть, если его зарядить черным перцем — всю жизнь будешь чихать на здоровье...
— Как бы та хозяйка чихать тебя не заставила, Лоба...
— Нет, у меня с ней лад...
Мимо, легка на помине, идет золотистая. Рядом — румынский лейтенант. Широкополая фуражка сдвинута набок — дань молодости, может быть, молодечеству. Капитан, например, так фуражку не наденет.
— Да, да, — кивает золотистая в ответ на фразу, которая была произнесена, наверно, еще в доме. Из ее глаз выкатываются слезы, такие диковинно крупные, что, падая, они, кажется, стучат о камни.
— Это не дядя из Плоешти?
Но Лоба потерял охоту смеяться.
Она поднимается к себе. Взбегая на крыльцо, она на мгновенье останавливает взгляд на церковке, что удивленно выглянула из-за белой коробки жилого блока, и рука Лучии привычно потянулась к груди. Небрежно осенив грудь заученным крестом, Лучия приподнимается на цыпочках, рассмотрев что-то за оградой.