Выбрать главу

— На чердак, господа, там огонь...

Наверно, Ионеску въехал в этот дом еще в начале века. Буфет, убранный деревянной скульптурой, фазан со свернутой шеей, гроздь винограда и крашенный белой краской, окованный жестью холодильный шкаф. Деревянные кровати, широкие и тяжелые, как четырехвесельные лодки, обеденный стол на массивных резных ножках и даже садовые ножницы на столе, короткие, на пружинках с ножами в виде орлиного клюва, — тоже начало столетия.

— Ту-у-у-у... Ту-ту-ту-ту...

Мы вбегаем в коридор. Здесь уже пахнет дымом. Откуда он? Металлическая лестница, узкая, с частыми перекладинами, уходит в черный прямоугольник люка, вырезанного в потолке.

— Да, да, господа, огонь там...

Мы лезем. Рядом с лестницей — широкое окно, выходящее во двор. Ионеску все еще крошит могучей струей камышовую крышу. Служанка уже убежала. Она стоит на балконе и бросает вещи во двор. Мы видим, как они ложатся на кирпичный пол дворика. Полетела ковровая подушка, стеганое одеяло, лисья пелерина, оленья доха (откуда она здесь?), ковер, норковая шубка. Потом предметы пожестче: абажур, картина в черном багете, мушкет (так вот он какой!), резная шкатулка, люстра... люстра легла рядом с периной, на жесткий кирпич дворика, — звон (разумеется, малиновый) и пыль.

— Ту-у-у-у... Ту-ту-ту-ту-ту-ту...

— Брось ты свою проклятую дудку, дитя противное!

— Ту-у-у...

Где-то внизу служанка единоборствует с сундуком, пытается открыть и не может — потерялись ключи.

Она кричит Ионеску вниз:

— Ключи... ключ... от сундука!

Он плохо слышит:

— А? Что тебе?

— Ключ... где ключ от сундука?

— Возьми топор и разбей...

«Тра-а-а-х! Та-ра-рах!» Это грохнул топор по сундуку. Застонало дерево, зазвенела пружина в замках. Кажется, сундук распался.

— Ту-у-у-у... Ту-ту-ту-ту...

Теперь служанка передвигает что-то потяжелее сундука, она так тужится и кряхтит, будто хочет сдвинуть с места сам дом.

— Я не могу ничего с ним сделать — идите наверх! — кричит она Ионеску.

— Нет, нет — я должен быть здесь...

— Или вы с ума сошли... Вы понимаете — горит дом, горит ваш дом...

— Нет, я не могу...

— Все погибнет, все, все...

— Ту-у-у-у... Ту-ту-ту-ту...

На чердаке нечем дышать, дым застлал все. Лоба движется, разгребая тьму.

— И зачем вы меня сюда загнали?

— Нельзя же так просто стоять и смотреть, как горит дом...

— Пусть он пропадет пропадом, этот дом, вместе со своим хозяином!..

Мы идем в глубь чердака; чем дальше, тем меньше света. Пахнет сушеным мясом, где-то здесь развешаны туши. Под ногами хрустит разбитая тарелка. Кажется, никуда не денешься от ее черепков. Где ни ступишь — всюду хруст.

— В углу чадит — надо крышу рассечь... — мрачно гудит Лоба.

— Секи...

Где-то в темноте Лоба взмахнул топором, добре взмахнул. Из крыши прыснула струйка света. Еще взмахнул — струйка обильнее.

Вон как полыхает...

Из угла, там, где скрещиваются балки, рвется огонь.

Теперь гудит и стонет жесть под ударами топора, и этот гул будто гуляет по дому.

Лоба идет на огонь, идет точно на медведя, выставив перед собой топор.

— И как она здесь загорелась? Не иначе, обнажился провод... Петера работа!

А внизу служанка будто услышала слова Лобы:

— Ах ты, разбойник проклятый, это ты дом поджег! Ты... ты...

— Ту-у-у-у... Ту-ту-ту-ту...

— Никак она Апро Цетера крестит?..

— Его...

Петер уже вползает на чердак.

— И чего вы тут стараетесь, — хохочет он, — пусть себе горит...

Мы вскрываем крышу и тушим огонь. Выбираемся на крышу, смотрим вниз: весь двор устлан коврами и шубами.

— Хоть прыгай отсюда — не ушибешься...

Из ледника выбирается Ионеску. Он мокр, точно мышь. Со штанин стекает вода. Он едва передвигает ноги, и на кирпиче прочерчивается мокрый след.

— Хозяин, пожар потушен, — кричит ему Лоба.

Ионеску вздрагивает, поднимает глаза и, увидев нас, идет к леднику. Он поспешно скрывается в его провале, будто в черной воде.

— Как крот... — говорит Петер, — как крот...

— И чего это он там нашел?..

— Нашел... — неопределенно отвечает Петер.

Мы спускаемся по той же лестнице, по какой поднялись на чердак. В доме — столпотворение.

У ледника стоит Ионеску. Желтая лысина обнажена и блестит, точно парафиновая корка на головке сыра.

Мы невольно останавливаемся — никогда прежде нам не приходилось видеть его так близко, да и он, наверно, нас видит впервые лицом к лицу.

Так мы стоим друг против друга добрую минуту.

Наверно, в нем единоборствует желание протянуть нам руку, сказать доброе слово, поблагодарить с чем-то очень сильным, что крепко засело в нем и что может быть сильнее его.