— Ничего не скажешь: чудной поп, — подтвердила Ната.
— Чудной, — повторил Михаил и спросил: — Как ты думаешь, кого он имел в виду, говоря о любви? Себя?
Она рассмеялась:
— Себя?.. — и пустилась хохотать пуще прежнего. — Себя?.. Себя?..
Они вдруг не пошли, а побежали наперегонки.
— Себя, себя!..
— А вдруг он влюблен в тебя, Натка, что тогда? — спросил Михаил.
Они остановились, пошли тише: раздумие овладело ими.
— В меня? — Она вновь дала волю смеху. — Ой, нет моей моченьки: в меня?
— Все может быть, — сказал он печально и посмотрел на нее: она умолкла.
— Отец говорит: поп, да не тот... — обернулась она — луна зашла, и блеск куполов пригас... — Не простой поп...
— Такого не было?
— Отец говорит: не было...
Он довел ее до дому, пошел к Кубани. Долго стоял на берегу, глядя, как река свивает темно-русые с проседью космы. Движение ее было мощно, — казалось, не было силы, которая способна была замедлить ее бег или, тем более, остановить... Да не похоже ли было его здешнее житье-бытье на бег горной реки — вон как завладело им течение и повлекло, преодолевая отмели и валуны.
Хотелось думать о ней, только о ней.
«Бег реки горной?» Скажи, Ната: «Я — одна, я — единственная, и другой такой нет». Она действительно одна такая, и другой такой не сыщешь на земле. Все в ней кажется мне необычным: и вот эта ее открытость — храброе достоинство ее души сродни этой открытости; и гордая ладность ее стати — в ней, в этой ладности, вся ее натура, красивая и сильная; и даже особая глубина ее голоса, грудного, в котором слышатся гудящие струны, чудится, задушевные. Да есть ли такое диво на земле? А может, тут действует гипноз самовнушения и всему виной полуночные походы за Кубань, — они, эти походы, отрывают человека от земли, переселяя на ту планету, откуда и в самом деле все кажется голубым... Есть же такие люди: идут но земле, и хор восторженных вздохов несется им вслед, — истинно, взглянешь — и влюбишься. Быть может, и Разуневский оказался среди них? Да способна ли охранить ряса его тридцать два года?.. Кстати, а ему действительно тридцать два?
Впервые, с той поры как Михаил приехал на Кубань, нечто похожее на тревогу подобралось к сердцу.
Но что все-таки произошло с ним? Было даже интересно разобраться: что произошло?
На исходе февраля он получил письмо от матери, как всегда микроскопическое — стайка прыгающих букв, в которые еще надо было проникнуть. Из письма следовало, что в межгорье за Кубанью началось строительство памятника всем, кто сложил голову в то лихое четырехлетье, и что сыновья погибших воинов, будь они в Киеве, Львове или на самой Камчатке, бросили на два месяца службу и устремились на Кубань — они хотели, чтобы памятник отцам был сооружен их руками. Мать ни о чем не просила Михаила, но в тоне письма была мольба. Более неподходящего времени для поездки на Кубань для Михаила не было — начиналась весенняя сессия, первая в жизни Кравцова, и просьба об отпуске грозила осложнениями немалыми. Михаил пошел к декану, не очень-то думая, как он изложит свою просьбу. У декана была грибная фамилия — Масляткин, и сам он был с виду влажно-коричневый. Кравцов сказал так, как есть, и, казалось, отнял у декана все слова. Влажная маслянистость, которая обволокла декана, испарилась мигом — человек точно пожух. Кравцову было больно смотреть, как страдает декан. Масляткину была чужда просьба Кравцова, но вместе с тем он понимал, что не может отказать ему. По давней студенческой привычке Кравцов увязал в аккуратную стопочку два десятка книг, купил три общих тетради в темно-коричневом ледерине, уложил этюдник и устремился в отчие края, полагая, что вернется не с пустыми руками: днем — страдный труд в Закубанье, в предвечерье — этюды. Но, видно, загадывать было рано.
Он приехал домой уже затемно и, тронув дверь, почувствовал, что она не заперта. Он вошел. Пахло свежей глиной и известкой — верный знак того, что мать ждет Михаила, она и прежде по случаю приезда сына белила дом. В большой комнате горел свет — он вошел туда. Мать спала. Она уснула за ужином, положив голову на стол. Он сел поодаль и долго смотрел на нее. Точно он не видел ее годы. Ее волосы побелели и завились, кожа на тыльной стороне рук взбугрилась, и лицо обрело выражение печали и кротости, какого не было прежде. Она проснулась внезапно и, увидев его, обрадовалась и испугалась. «Прости меня, я так устала», — сказала она и упала ему на грудь ничком. В том, как она произнесла это, тоже был испуг стеснения, быть может даже робости. Что-то произошло в ее отношении к нему непонятное: похоже на то, что он для нее не только сын, но и столичный житель, ученый человек, и она смотрит на него иными, чем прежде, глазами — в то, что она родила его, ей еще надо было поверить. А наутро они пошли вместе за Кубань. Ему обрадовались и, узнав, что у него есть водительские права, указали на трактор-каток — он дал понять, что согласен.