Выбрать главу

— Еще вспомнил... Клымов-сан!.. — Он встал перед Глебом Александровичем, широко расставив кривые ноги. — Как-то поехали на Хонсю... Вы поняли: Хонсю-остлов... Там сосны высокие, как это небо! — он поднял руки, вообразив, что над ним небо, но уперся взглядом в потолок самолета. — Тли богатыля валили сосну!.. Тли!..

Да, три богатыря валили сосну и обратились с просьбой, в сущности скромной: удержать шест, чтобы сосна, не дай бог, не завалилась туда, куда ей валиться не положено. А когда сосна рухнула, спросили, кто помогал им валить дерево, и, узнав, что то был посол, чуть не рухнули вместе с сосной.

Глеб Александрович испытал неловкость.

— Это ваша жена? — спросил он; понимал, что его вопрос имеет весьма косвенное отношение к рассказанному, но иных слов у него сейчас не было.

— Да, жена, — сказал старик и посмотрел на женщину, которая будто бы ждала этого взгляда и с готовностью закивала. — Ему все было интелесно у нас, — вернулся старик к разговору об отце.

Старик сказал и пошел к себе, покачиваясь, — не мог упрятать кривых ног, — а Пугачев усмехнулся откровенно:

— Значит, три богатыря? Дед-сказочник, сказочник!..

Крымов возразил, но не резко:

— Не знаю, не знаю...

А Глеб Александрович смотрел вслед старику и вновь ощутил, что в этой выгнувшейся яйцом спине, в худых плечах, одно из которых выше другого, в самом движении рук, которые вдруг стали непонятно осторожны, есть что-то такое, что вызывает жалость, — а вот отчего жалость: от сострадания к старости или от неравнодушия к человеку, который стал тебе близок? И вновь мысли обратились к отцу. Вот старик сказал: «Ему все было интересно у нас...» А ведь это не просто: интересно. Чтобы проявить интерес, надо победить равнодушие, а победить равнодушие — это почти явить симпатию, не так ли?.. Да не усмотрел ли он в народе, в самой преисподней его быта, нечто такое, что может покорить, взять в плен?

Крымов вдруг спросил себя: да не видел ли он старика в большом посольском доме еще при жизни отца? Ему кажется, что он отыскал ключик, который так необходим ему сейчас. Он готов даже поверить, что однажды видел старика в пятигранной комнате посольства, оклеенной красными обоями, в которой отец занимался языком, — отец, как это доводилось видеть не однажды, пытался рассказать, разумеется, на языке, все, что открывало его взгляду распахнутое на улицу окно: способность улицы явить новые детали и краски была велика. Этот эпизод заметно возбудил ум — все новые и новые картины из посольской жизни отца пришли на память. Отец начинал день с чтения прессы. Английскую читал сам, прессу на других языках просил отреферировать своих молодых помощников. Если события торопили, предпочитал письменному реферату устный. «Погодите, а как вы понимаете эту телеграмму? — вдруг останавливал он озадаченного референта и, увидев, что немало смутил молодого коллегу, пояснял: — Мне интересно ваше мнение, товарищ: в какой мере это событие поколеблет наши интересы...» Его деликатность неизменно выражала его любимая формула: «Мне интересно ваше мнение, товарищ...» Он, конечно, был человеком века девятнадцатого. В образе жизни, одежде готов был довольствоваться самым малым — с необыкновенной бережливостью относился к вещам, — родом его недуга были жилеты, умел продлить жизнь пиджаку. У него были вещи, которые он приобрел в начале века: например, демисезонное пальто, длинное, черное, с плюшевым воротником, или дождевой зонтик с изогнутой костяной ручкой. Подобно иным своим сверстникам, любил велосипед и, выезжая за город, брал его в машину. Его великой слабостью была книга — надо было видеть, как он принимал в руки новую книгу, с каким трепетом отводил клапан супера, как рассматривал переплет, возлагая подушечки пальцев на ткань переплета, как выносил книгу на свет, стараясь поточнее определить цвет переплета, как смотрел гравюры, то и дело обращаясь к лупе, которая всегда была под рукой... Он так и не смог приучить себя к стило, предпочитая писать перьями, хотя владел и скорописью, но то и дело порывался писать с нажимом — великая привилегия тех, кто родился в том веке! Всем перьям предпочитал длинное и остроносое, с бронзовым отливом и цифиркой «86» — не терпел «рондо», полагая, что оно делает почерк безликим... Пуще всего на свете ценил в людях обязательность — формула «порядочный человек» в его речи возникала не часто, но именно этой формулой определялись им достоинства человека. Был чуток к нравственной атмосфере в посольстве и в отношениях с людьми старался поддержать тон, который точнее всего определяли его же слова — «спокойная требовательность».