Проснувшись, он увидел, что Нора сидит в кресле, одетая в обычные джинсы и светшетку,[215] с сигаретой в одной руке и с напитком в другой. Ничто, кроме мальчишеской прически, не напоминало в ней недавнюю сучку-ученицу.
– Ты меня не любишь больше, – сказала она печально.
– Ты так думаешь? – Ему было неловко от своей наготы. Его орган напоминал теперь жалкого воробышка, а не победоносного орла, каким он его видел последний раз.
– Это не меня ты трахал, – сказала она. – Другую, и ты знаешь кого.
Он пошел в ванную и вернулся с полотенцем, обкрученным вокруг бедер.
– Ты знаешь, Нора, что ближе тебя у меня нет никого в мире.
Она кивнула:
– Я знаю. – Потом добавила: – Но это другое дело.
Он промолчал. Тоска высасывала у него изнутри то малое, что осталось. Потом сказал:
– Пожалуйста, пожалей меня, любимая.
Она прошептала:
– Я жалею. – И положила ему руку на поблескивающую макушку. – Бедный шут. Расскажи мне о своем отце.
Он вздрогнул:
– Что я могу рассказать о человеке, которого никогда не видел?
– Ты знаешь что, – сказала она.
Он рассказал.
Она вздохнула с облегчением:
– Слава Богу, это почти точно так, как я воображала. Ты помнишь, Саша, что я тебе рассказала после полета на шаттле? Мне нелегко было раскрыть даже для тебя этот запрятанный ящичек. Поэтому я ждала, что ты мне раскроешь свой. Я чувствовала, что это как-то связано с отцовством. Сначала думала, что ты себя воспринимаешь предателем по отношению к Степе и Льву, и только потом забрезжило что-то, уходящее к Якову Корбаху. В мужчине всегда живет мальчик, и этот мальчик хочет знать отца. Когда-нибудь Бобби потребует у меня ответа, кто...
Алекс прервал ее:
– Не волнуйся, он не потребует. Бобби прекрасно знает, кто его отец.
Нора почувствовала, что входит в зону сильной тряски.
– О чем ты говоришь? Как он может знать то, чего даже я не знаю, его мать? Просто тогда, среди дурацкой бешеной жизни, я вдруг захотела ребенка, вот и все.
Алекс прикоснулся губами к ее руке.
– Знаешь, давай закроем эту главу нашей соуп-оперы. Я давно уже понял, что твой первый муж, Дэнни-революционер, беглый из списков ФБР по обвинению в убийстве двух копов, наведывался тогда к тебе. Он и есть отец Бобби.
Не меньше пяти минут прошло в молчании. Рука ее несколько раз тянулась к ночному столику, очевидно, за транквилизатором, но останавливалась. Несколько раз она пыталась откинуть свои длинные волосы, потом спохватывалась, что их нет. Наконец она произнесла:
– Как Бобби может знать? Я никогда ему не говорила о...
Алекс пожал плечами:
– Бартелм мог навестить сына в швейцарском колледже.
Нора взвизгнула:
– Это он сам тебе сказал об этом?! Вчера?! Когда я ходила в туалет?!
Он осторожно взял ее руку в свои ладони.
– Пожалуйста, Нора, успокойся. Бобби ни слова мне не говорил о своей жизни. Мы толковали о Ренессансе.
Она вырвала у него свою руку:
– Тогда откуда ты знаешь?!
Он видел перед собой ее сощуренные, почти враждебные глаза.
– Откуда ты, Нора, узнала о моих снах с отцом? Как ты почувствовала эту девку в белых тапочках? Нам с тобой трудно что-то держать в секрете друг от друга.
Тогда она сказала спокойно:
– Оденься и оставь меня одну. Я засыпаю. Давай опять расстанемся надолго. Поезжай, куда тебе надо, – в Голливуд, в Россию? Поцелуй меня напоследок и испаряйся!
Не успел он выйти из комнаты, как она заснула, провалилась в темную яму без пушинки света.
Проснулась с ощущением полной неподвижности. Не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Ее сын Бобби сидел перед ней. Он внимательно смотрел куда-то над ее головой. В незнакомом зеркале на незнакомой стене она видела его спину в клетчатой рубашке, потом саму себя, распростертую среди трубок на кровати, а позади кровати большой металлический ящик с флюктуирующими красными огоньками. Потом она услышала возбужденный голос сына: «Моник, давление поднимается! 80 на 45! Продолжает расти! 95 на 55! Она выкарабкивается!»
В следующий момент Нору захлестнуло чувство безмерной любви к своему единственному отродью.
13. Декабрь 1990, SVO
Нам приходится напомнить нашему читателю, что мы все еще находимся в параметрах девятой части романа, точнее, в самолете «Галакси-Корбах», который уже завершил ночной перелет через Атлантический океан и сейчас все глубже внедряется в атмосферу европейского континента. Время, как известно, при таком движении немного пожирается астрономией, и самолет, снявшийся из Нью-Йорка в полночный час, подходит к Москве уже ввечеру, как будто летел не десять часов, а все восемнадцать.
Все еще спали или дремали, кроме генерала Пью и полковника Сквэйра, которые перекидывались в картишки, когда из кокпита зазвучал голос майора Эрни Роттердама:
«Доброе утро, ребята, вернее, добрый вечер! Мы приближаемся к месту назначения. Через час с небольшим будем садиться в SVO. Мэдам де Люкс, экипаж напоминает вам, что в вашем распоряжении находится великолепная кофейная машина».
Вслед за высшими чинами отставки, которые, как мы видим, уже бодрствовали, встал отставной мастер-сержант Бен Дакуорт, немедленно готовый ко всем перипетиям судьбы, вплоть до сибирских соляных копей, о которых слышал немало еще на курсах подготовки молодого бойца.
Потянулась всеми членами ея и стюардесса воздушного судна, она же в некотором смысле и хозяйка, несравненная Бернадетта. «Черт побери, – произнесла она сиплым со сна голосом, который к середине дня превращался в весьма эффективное контральто, а по ночам иногда звенел и на частотах колоратуро. – Черт побери, надеюсь, мне удастся в Москве прогулять моих соболей!»
В Нью-Йорке она была постоянной мишенью одного из обществ защиты пушных животных. Возле здания Фонда Корбаха, где у Стенли и его прекрасной дамы был скромный жилой пентхаус площадью всего лишь три тысячи триста квадратных футов (чтобы получить в метрах, нужно разделить эту цифру на одиннадцать), почти всегда дежурил патруль этого общества. Едва лишь наша п.д. появлялась из подъезда в одной из своих тридцати трех шуб, к ней устремлялись активисты с плакатами «Прекратить убийства!», «Руки прочь от пушных животных!», «С вас течет кровь!» и с выкриками намного похлеще этих текстов. Иной раз какой-нибудь юнец – отдадим должное благородным побуждениям – бежал за ней по пятам и обрызгивал следы дамы несмываемой красной краской.
Бернадетта тогда, распахнув шубу и подбоченившись, то есть предъявив городу то, что, как она заявляла, принадлежит теперь только Стенли, начинала базлать в прежнем стиле управдомши на Тихоокеанском побережье: «А вы-то кто такие, идиоты?! Что у вас на ногах, гады?! Кожа! Кто бегал в этой коже до того, как она превратилась в ваши сапоги? Фак-вашу-расфак, сумку кожаную таскаете, а кто был твоей сумкой, писс-тебя-офф! Что ты жрал сегодня на завтрак – котлеты, сосиски, цыплят? Берите мою шубу, терзайте, варвары, мазерфакеры! На, на, жри мою шубу, на, на!» Ну, словом, Нью-Йорк. В Москве, она надеялась, ничего подобного с ней произойти не может.
Вся экспедиция собиралась теперь на завтрак вокруг овального стола. Приветствовали друг друга на новый, но уже укоренившийся в окружении президента манер, вместо «хау ар ю ду-инг тудей» говорили «хау ар ю дайинг тудей»,[216] имея в виду философский аспект человеческой жизни как непрерывного умирания. В ответ полагалось оптимистически хохотнуть: «Айм дайинг файн!»[217]