Выбрать главу

Мы не можем упрекать Блока в том, за что превозносим Толстого и Достоевского. Блок честно делает следующий шаг по проторенному пути. Шаг этот совершенно последовательный — только последний, в логическом отношении завершающий. Методом доведения до абсурда доказывается вздорность сусального мифа русской литературы о мужичке-христофоре. Этот же абсурд выявляет и пророческое величие цикла . По своей фактуре стихи в посредственны или плохи, но дело не в них; музе подчас позволителен и даже полезен отдых. Блок в этой вещи не слишком поэт, он скорее пророк, хоть и не в расхожем смысле этого слова: будущего не предсказывает. (Как легко было бы высмеять эту сторону его творчества! «Мы, дети страшных лет России» — это сказано в 1914 году, который кажется рождественским сочельником рядом с тем, что последовало.) Нет, Блок совсем не предсказатель, ни Лубянки, ни ГУЛАГа, в которых мужичок-христофор показал свою сущность (а с нею и всю гибельность дворянского народо­поклон­ства), ни войны с нацистами, ни войны Кремля против России, длившейся семьдесят лет, Блок не провидит, — он пророк в обычном, библейском смысле этого слова, то есть одержимый, юродивый, косноязычно и наскоро выговаривающий осенившую его нравственную правду.

Не видим, отчего цикл нужно считать падением. Это скорее взлёт, хоть и не вершинный.

О настоящих же падениях Блока нужно сказать потому, что его взлеты как раз и были (по нашей догадке) обеспечены его падениями.

Первое из худших из его падений — поэма . Символист в ней пытается писать пушкинским стихом, и тут оказывается, что, во-первых, пушкинский стих не работает в эпоху символизма (Блок сам называет 1911 год, когда писалась поэма, годом кризиса символизма), во-вторых — что Блок пушкинским стихом совершенно не владеет, то есть не владеет азами стихосложения. Незачем и говорить, что одно связано с другим. Неудачнейшие из символистических стихов Блока не допускают мысли, что автор бездарен, — тут же перед нами именно бездарные стихи, а мы держим в голове имя автора — и реабилитируем их.

Век девятнадцатый, железный,

Воистину жестокий век!

Тобою в мрак ночной, беззвездный

Беспечный брошен человек!

Век буржуазного богатства

(Растущего незримо зла!).

Под знаком равенства и братства

Здесь зрели тёмные дела.

Немного же автор понял, ей-богу… А стих каков!

Век акций, рент и облигаций,

И мало действенных умов,

И дарований половинных —

— это про век Фарадея и Дарвина сказано, про век Больцмана, Лоренца и Максвелла, Толстого, Достоевского, Чайковского и Владимира Соловьева, не говоря уж о такой мелкоте, как Геккель или Маркс. Характернейший момент: едва наш гений оставляет нас, как мы глупеем, — вот чистый случай диалектического единства формы и содержания.

В этом худосочном Блока есть удачи, особенно во введении к ненаписанной второй главе. Блок слишком талантлив, слишком поэт, чтобы таких удач не было в самых его провалах. Иные строки, как и та строка-молния, над которой мы отложили чтение, вошли в словарь-минимум советского интеллигента; но в целом малохольное именно провал. Оказавшись на чужой территории, Блок становится ребячески беспомощен и просто неумен. Стих по фактуре своей плох, легковесен, вдохновением не обеспечен. Композиция — если о ней вообще можно говорить — уродлива, горбата. Автора несёт через пень-колоду неведомо куда. Нехватка общей культуры, скрытая в пророческом, символистическом тумане лучших созданий Блока, здесь выступает наружу — и коробит.

Второй провал Блока, если говорить о поздних стихах, — стихотворение . То же самое, что уже сказано: шаг в сторону из прозренческих сумерек символизма, попытка писать по-пушкински — выставляет все слабые стороны Блока. Не в том дело, что русские никогда, ни на минуту ничего общего не имели со скифами; это бы ладно, это поэтический троп; не в том даже, что Лиссабон и Мессина, особенно же Пестум, смешны в разговоре о трагедиях Европы, — катастрофический промах здесь в том, что Блок — с чужих слов — говорит: и . Кто вы и мы? Католики с протестантами — и православные: так, что ли? Ведь не с большевиками же он себя идентифицирует. В этом противопоставлении уже не только нехватка культуры проступает: в нем есть нечто истерическое, а истерика всегда следствие беспомощности. Блок чувствует, что высокое вдохновение покинуло его, и ударяется в несвойственный ему крик.

Конечно, и в стихотворении — услуга большевикам, и услуга куда бо́льшая, чем . Большевизм, несмотря на свой марксистский фрак, был реакцией на петровскую революцию, возвратом к допетровской Московии, где главным моментом всей политической и духовной жизни было огульное отталкивание от Запада. Большевики, конечно, сами не ведали, что творят: не понимали, что служат извечной чехарде Европы и Азии в русском сознании. Блок, эолова арфа, и того меньше понимал, что́ пишет. Но когда режим установился, когда большевики выставили на Запад штыки, а на Восток раскрыли объятия (в точности как московиты времен Малюты Скуратова, для которых магометанин был роднее католика), тогда оказалось, что — лучший для них подарок, готовая идеологическая подпорка.

Историческая ложь не могла быть поэтической правдой — и не стала:

Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет,

И душный, смертный плоти запах…

Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет

В тяжелых, нежных наших лапах?

Придите к нам! От ужасов войны

Придите в мирные объятья!

Пока не поздно — старый меч в ножны,

Товарищи! мы станем — братья!