Выбрать главу

— А скоро?

Маур показал темноте пальцы:

— Дожди и еще дожди. И после сушь — перед еще дождями.

— Два года, — сказал пленник равнодушно, — это большое время, Маур, можно не торопиться.

Задерживаясь на курчавых коротких волосах мешок скользнул по щекам, защекотал подбородок. И в двойной душной темноте, слушая, как голова улетает от нехватки воздуха, пленник закрыл глаза, забывая о мальчике, медленно погружаясь в мир памяти.

Он все помнил. Каждую ночь, когда мужчины, получив свои предсказания, уходили, топоча и возбужденно переговариваясь, он вздыхал с облегчением от того, что остался один. И можно снова уйти туда, где кричала по весне птицами степь, а по небу ползали радостными щенками мелкие облака, такие белые, что больно глазам.

И днями, когда солнце палило сквозь суставчатые ломаные ветки, а лавовые камни торчали, насколько хватает глаз, по правую его скулу, а по левую, посреди невысоких серых скал, бродили по траве коровы и овцы Карумы, — он радовался, что не видит ничего под горячим кожаным пузырем, из-под которого текли быстрые капли пота. И что никто не тревожит его мыслей, слишком вокруг дико, жарко, да и беспокоить годою — опасно и незачем.

Весь его мир, светлый, сочный, наполненный ветрами и радугами, птицами и топотом конских копыт, гортанными криками воинов и смехом женщин, что сушат у костров длинные волосы, поднимая их на руках, весь бесконечный огромный мир умещался под кожаным мешком. Был только его. Неотбираемый. Секретный. Чего же еще. Пусть ползут дни, и пусть он годоя, так хорошо и ничто не мешает.

Он задержал дыхание, дождался, пока сердце не начнет колотиться, вдохнул медленно, поднимая широкую грудь. И поскакал. По летней степи, пышущей рыжими травами, держа голыми коленями черные бока сильного жеребца по имени Брат. Смотрел вперед поверх золотых волос сидящей перед ним девочки, а между ней и его грудью щекотала кожу старая меховая шапка, скинутая ею на спину.

— Быстрее, Нуба! Брат! Быстрее. Ну! — она кричала, взмахивая рукой, и Нуба, смеясь, придерживал, обхватив рукой, слушал, как под ладонью колотится быстрое сердце. Впереди меж двух пологих курганов синела вода. И когда Брат ворвался в лощину, топот его копыт ударил в уши со всех сторон. А потом под копытами заскрипел песок, кликнули капризными голосами морские птицы, срываясь с песка, исчирканного крестиками следов. Девочка, выворачиваясь из-под его руки, спрыгнула, заскакала на одной ноге, стаскивая кожаный сапожок. С размаху села на горячий песок, скидывая второй. И болтала, поворачивая к нему светлое лицо, с мокрыми от бега и солнца щеками.

— Надо скорее, Нуба, нам еще хворосту набрать, а то нянька будет ругаться и ночью не пустит пасти кобылиц. Смотри, там скала, в воде! Давай прыгнем? Ты не бойся, я крепко буду держаться, не улечу от тебя и не утону. А вдруг мы увидим рыб? Тех, цветных.

Он кивал, морща плоский нос с широкими ноздрями, захлестывал повод вокруг сильных ног Брата и не забывал, пока, скидывая на песок кожаную рубаху и старые штаны, княжна бежала к воде, осматривать обрыв и скалы по краям бухты. Никого, кроме них. Мужчина, девочка и большой конь.

Прижимаясь грудью к коленям, он вздохнул под кожаным мешком, натянутым на голову.

Трое. И еще — его счастье. Или их общее счастье.

Он не мог ей сказать. Те, кто отправил его через множество переходов в страну такую далекую, будто и нет ее в мире, запечатали ему рот, чтоб не мог ей сказать ничего. Потому что выбирать ей, а она была слишком мала, чтоб вырастить в себе устойчивость перед речами выбранного маримму. Все могли говорить с ней. А он мог только хранить. Защищать. И любить молча.

Ночь стояла над старой кривой акацией, неподвижно простертыми крыльями черной птицы, невидимо склоняла набок голову, чтоб увидеть колючей звездой зоркого глаза большого мужчину сидящего у ствола, будто огромный нарост на изрезанной временем коре. Через ровный гул ночной саванны прислушивалась к его дыханию и биению сердца. И услышала стон, глухой, полный беспомощной ярости.

Если б было позволено ему, он сказал бы ей, как любит. И предостерег от тех ошибок, что совершала в своей девичьей стремительной простоте, решительной, как внезапная гроза. Не простых ошибок — каждая из них поворачивала ее путь, меняя его, и ложилась на плечи грузом памяти, и он знал, никогда уже не уйдет этот груз. Потому что она не такая. Не такая, как другие и ее время (он передернул плечами, ссутуливая их еще больше) — оно ей навсегда. Другие могут ступить и выйти, пойти дальше и с каждым шагом омытые временем ступни обсыхают, ждут новой воды, а она не скинет с себя ничего.

Такая маленькая. Он выучил ее макушку, так часто приходилось смотреть на нее сверху, когда стояла перед ним и показывала вперед рукой. Ей всегда было мало. Мало трав и мало мест, куда уносил их Брат. И за скалами ей нужны были еще те, что выросли дальше, а за курганом — следующая лощина и еще один шлях. Он знал, бывают те, кто идет без памяти, забывая пройденные шаги, как он сегодня забыл шаги уходящего мальчика. Она шла вперед и все уносила с собой, как маленький белый верблюд с большими серьезными глазами. Быстрым и одновременно плавным шагом степного ходока шла и шла, а невидимый груз памяти на плечах тяжелел и становился все больше, вырастая до облаков.

Если бы он мог говорить с ней! Он рассказал бы ей об огромной воде, качающей вырастающие из себя великанские волны. О пальмах, стукающих о мокрый песок тяжелые орехи. О крабах с блестящими твердыми спинами и об узких лодках, мелькающих в протоках под свешенными ветвями. О той огнедышащей горе, что засыпала его горячим пеплом, когда он шел и шел, к ней, уже зная, какая она, потому что сон, его главный сон, ради которого он жил в маленькой плетеной хижине среди колдунов-маримму, был о ней. О бескрайней саванне, будто проросшей длинными шеями пятнистых жирафов, и о том, как рычит в ночи лев, и рык его доносится до белых снегов на вершине горы богов. О хитром паромщике на переправе, который хотел его обокрасть, запутался в веревке мешка и день тащился за ним по проселку, бросив свой плот, умоляя освободить от хитрого колдовского узла. А потом она бы выросла. И убежав, они жили бы вместе, — большой и сильный черный охотник, воин, защитник. И его светлая амазонка, юная женщина с упрямым лицом и глазами цвета степного меда. Жена… его жена и дети. Их дети.

Птица Гоиро прислушалась и мигнула глазом-звездой, когда из-под мешка послышался хриплый смех, похожий на ее карканье.

Он, раб! И вдруг муж княжны, дочери непобедимого Торзы и светлой амазонки Энии. Наследницы и повелительницы лучших воинов бескрайней степи… Да мало того! Если бы не его жизнь в деревне маримму, разве смог бы увидеть те сны, о ней? Но именно эти сны привели к обряду, запечатавшему его рот…

Все связано в этом мире и нельзя отрезать руку, думая, что пальцы ее продолжать жить. Мир и человек — одно. Одинаковы. Цельны. Все, что делается, все выросло так, как должно ему расти. Потому он, выбранный в защитники и провожатые до ее свадьбы, ушел, когда перестал быть нужным.

Он утишил беспорядочные мысли и замер, размеренно дыша. Жаль, что он сам годоя. А то принес бы подарок старому Каруме, спросил, что будет? Суждено ли ему увидеть хоть раз свою женщину? Не так, как было то перед встречей со стариком, когда он умирал в красных песках и сверху к нему спустился коршун, неся в лапах тушку речного зайца. Он тогда пил его кровь и смотрел, а Хаидэ стояла на красном песке, вокруг ее босых ног струилась легкая, как весенний воздух, вода. Смотрела. И когда он улыбнулся ей, вытирая рукой красный от крови рот, исчезла, медленно размываясь в призрачной водяной ряби.

Не так! А чтоб снова прижать ее к себе, на полном скаку Брата. Или, ныряя, чувствовать, как дрожат от напряжения ее согнутые колени на его ребрах. Или… лежать на шкуре, глядя на дырявый полог походной палатки, а рядом она — взрослая, женщина, дышит, разметав волосы и раскинув жаркие ноги.

Заплакал в темноте шакал, другой подхватил и вплелся в вой лающий голос третьего. И вдруг ночная песня смолкла. Нуба прислушался к тихим шагам. Ночь уже подступала к утру, мальчик сказал, никто не пришел с подарками для годои. Но кто-то идет, крадучись и останавливаясь.