Выбрать главу

Шеель, однако, испытал значительное облегчение, когда после того, как его переговоры с Громыко в августе 1970 года зашли в тупик, я ему доложил, что ради успеха дела задействовал наш канал. Это придало ему уверенности в том, что все образуется, что и произошло на самом деле.

Между Брандтом, как и его преемником Шмидтом, с одной стороны, и Брежневым — с другой, начался интенсивный обмен письмами по этому каналу, и не кто иной как Леднев принимал эти письма и доставлял их. При этом он проявил себя не только в роли письмоносца, но и в качестве незаурядной, образованной личности, исполненной такта, умной и в то же время полной решимости; он стал собеседником обоих федеральных канцлеров. Было не так уж много людей, которые— я сам тому свидетель— могли бы позволить себе заметить в беседе со Шмидтом: «А вот здесь вы заблуждаетесь, г-н федеральный канцлер», не испортив при этом ни личных, ни деловых отношений.

В то же время Слава умел спросить напрямик: «Что вам требуется?» и довольно точно дать оценку тому, что из этого можно сделать в Москве, а что нет. Когда Леднев рассказывал о том, какими замечаниями или вопросами Брежнев сопровождал вручение ему какого-либо письма, к которому ради удобства всегда были приложен перевод на немецкий, то это подтверждало предположение, что его следовало причислить к аппарату Генерального секретаря. Равно как и то, что Славе были хорошо известны пути и способы, как добиваться принятия необходимого решения в Москве.

Брандт и Шмидт знали «Леднева и Славу». К какому аппарату во властной структуре в Москве, которая постепенно становилась для нас все более понятной, их следовало причислить, оказалось не столь уж важным по сравнению с тем влиянием, которое, как неоднократно подтверждалось, они могли оказывать на события. Если бы мне сказали, что к этому, быть может, причастен КГБ, то и это меня бы не особенно шокировало; ведь КГБ был вездесущим, и каждый советский человек, с которым ты встречался или беседовал, мог быть человеком из КГБ. Откуда уж мне было знать, от кого предостерегал меня Леднев, когда мы встречались в ресторане отеля «Украина» и он советовал не занимать столик в каком-нибудь углу или у какой-нибудь колонны? Даже у таких людей, которые действительно действовали по заданию высших руководителей своего государства, были все основания остерегаться. Что за система!

Однажды Леднев сообщил мне, что Георгий Арбатов хотел бы со мной познакомиться; не мог ли бы я с ним пообедать? Я, конечно, этого хотел, потому что он в качестве директора Института США и Канады Академии наук был известен не в одной Америке как человек, которому было дозволено высказываться в общем-то без стеснений. Это было началом дружеской связи, позднее еще более окрепшей благодаря сотрудничеству в «Комиссии Пальме». Только после того, как Ельцин воцарился в Кремле, то есть по прошествии 20 лет, Арбатов признался мне в том, что его друг Андропов попросил его «прощупать меня». Андропов не хотел полагаться на суждения одного Кеворкова. О том, что фамилия Славы — Кеворков, я узнал только после того, как Шмидт уже ушел с поста канцлера, через Валерия, за несколько лет до его кончины. На мою оценку этого человека отнюдь не повлиял тот факт, что я узнал его фамилию. Слава рассказал мне, когда приступил к написанию этой книги, что он входил в состав личного штаба Андропова, приблизившего его к себе после того, как стал его председателем; он был удостоен звания генерала и предусмотрительно отстранен от канала, когда Андропов «избавился» от КГБ, чтобы стать главой партии и государства. И в дополнение к этому я получил представление о трудной, сложной, даже рискованной работе, которую ему приходилось выполнять, лавируя между властными помыслами Генерального секретаря, министра иностранных дел, министра обороны и своего шефа.

III

Я никогда не расспрашивал обоих «партнеров» об обстоятельствах их личной жизни и об их мотивах. То, что при общении с западными партнерами выглядело бы как невежливое и недружелюбное равнодушие, поступи я иначе, могло показаться неумным и бестактным по отношению к людям советской системы. Они сами расскажут, что именно и когда именно пожелают. Это никак не нарушало растущее доверие и личную близость. Вилли Брандт охотно пользовался формулировкой «твои советские друзья» в своей дружелюбной, порой лукавой манере. В тех случаях, когда это слышали посторонние, это вполне могло приобрести не вполне приятный оттенок.

Даже не напрягая фантазию, я мог представить себе, как все это должно было обстоять в Москве. Когда Кеворков рассказывал о том, что при неблагоприятно складывавшейся ситуации его упрекали: «Вот опять твои немцы». Будто на нем лежала ответственность за каждую новую неприятность, исходящую от Германии, я могу подтвердить, что нечто похожее происходило и у нас, когда мне делали упреки: «Вот твои советские». Будто не было ничего необычного в том, что благодаря существованию контакта можно было каждую сторону, если не заставить действовать определенным образом, то, по крайней мере, постараться убедить прислушаться к голосу разума, звучавшего как в Бонне, так и в Москве.

С каждым годом у нас совершенствовалось взаимопонимание, и скоро мы убедились в том, что для торжества разума требуются многочисленные окольные пути. Следовало, по возможности, устранять недоразумения, которые порой возникали из-за незнания друг друга. Дурная — в глазах немцев — русская привычка к непунктуальности, что имело место во время встреч между Брандтом и Брежневым в Ореанде, могла бы привести к осложнениям на переговорах. Манера, с какой Брежнев обходился с согласованными заранее сроками встреч, преступая все правила международной вежливости, граничила с (нарочитой?) бесцеремонностью по отношению к немецкому канцлеру. В то время как Брандт предавался чувству усиливающегося раздражения, Слава объяснил мне, что красный царь вовсе не стремился унизить канцлера, а просто демонстрировал свою независимость от всякого рода обстоятельств тем, что не считался с часами и минутами, предусмотренными его «протокольщиками».

Владевший империей должен был быть и хозяином над временем. Я сообщал об этих новых открытиях с тем большей охотой, что мне хотелось, чтобы и Брандт отчасти усвоил такую же манеру. Во всяком случае, нам удавалось, смеясь, приходить к единственно разумной реакции — делать вид, будто и не было двух- или трехчасового запоздания. И в дальнейшем это удавалось легко, в конце концов, для бесед, «начинавшихся неизвестно когда», отводилось неограниченное количество времени. И, тем не менее, все это производило какое-то странное, незнакомое впечатление, поскольку сильно отличалось от того, что обычно принято делать на Западе.

После 1975 года мы пришли к выводу, что демонстрируемое Брежневым «монаршее величие» исходило в основном от его физического состояния. Некоторое время это ускользало от внимания журналистов; они уже привыкли к ставшему обычным свободному обращению со временем. У немецкой стороны, которая довольно точно была информирована о развитии болезни, не было никаких оснований рассказывать всем и каждому о состоянии здоровья Генерального секретаря. Американцы также довольно долго не разглашали этого.

Нельзя недооценивать значение атмосферы, создаваемой в отношениях между государствами и их ведущими деятелями. Но важнее было существо дела. Один только пример. В связи с переговорами между четырьмя державами по Берлину я вознамерился скорректировать малопонятную уступку правительства Аденауэра, по которой Бонн мирился с тем, что Советский Союз не признавал федеральные паспорта жителей Западного Берлина, вследствие чего было запрещено и их оформление нашим посольством. Фалин не мог или не желал браться за это. Помощник госсекретаря в госдепартаменте США Мартин Хилленбранд в ходе довольно-таки прохладной беседы отказался включить это пожелание хотя бы в пакет к переговорам, потому что это требование, по его мнению, было бесперспективным. После соответствующей подготовки совместно со Славой и Валерием Брандт смог в одном из писем Брежневу достаточно прямо заявить, что ему нужны федеральные паспорта для жителей Западного Берлина, и он получил их. В те времена это было большое дело. В сфере внутренней политики эта ситуация не была использована так, как это следовало бы и как этого, быть может, ожидали в Москве, поскольку мы меньше всего были заинтересованы в том, чтобы вызвать раздражение в госдепартаменте. Когда однажды мои партнеры по каналу сообщили о заболевании Генерального секретаря и тут же принялись убеждать меня не направлять письмо Брежневу с пожеланием скорейшего выздоровления, я подумал: какой отвратительный режим! Но вслух этого не высказал. И правильно сделал. Слава и Валерий были достаточно интеллигентными и деликатными, чтобы правильно воспринимать различия в наших общественных укладах. Их понимание и опыт, приобретенный в общении с нашей системой, были не менее глубокими, чем соответственно мой опыт в познании их системы.