В семь лет я уже во многом напоминала себя сегодняшнюю — журналистку. Чтобы как следует во всем разобраться, я делала фломастером зарисовки: садилась рядом с папой за перевернутую коробку, которую называла письменным столом, и подражала ему. Я создавала энциклопедию внезапной смерти: двадцать четыре страницы со способами убить человека, по кусочкам собранные из увиденного в кино, по телевизору, в новостях и на папиных иллюстрациях.
Героев моих картинок рубили во сне мачете и резали ножом в лесу во время автостопа, их варили живьем ведьмы, хоронили заживо, вешали на растерзание птицам. Был рисунок черепа с пояснительной подписью: «Когда тебе отрубили голову и у тебя гниет кожа, ты выглядишь вот так». Для одной сцены комикса папа в качестве модели купил у мясника почки и выложил их на платке в гостиной. Они гнили в тепле, а мы вместе рисовали. Правда, моя иллюстрация была честнее: там была туча слетевшихся мух. Папа хранил все мои рисунки в отдельной папке и с гордостью их демонстрировал, приводя в ужас гостей.
Смерть была не только дома. Мы жили тогда на улице с оживленным движением, поэтому кошкам — знакомым и незнакомым — часто не везло. Мы доставали из водостока окоченевшие трупики, держа их за хвост как сковородки, и на рассвете устраивали тихие маленькие похороны. Летом мне регулярно приходилось менять маршрут по дороге в школу, когда по пути оказывалась дохлая птица. Обычно это были сороки. В более прохладном климате на такое событие никто не обратил бы никакого внимания, однако под палящим австралийским солнцем разложение происходило так стремительно, что целая улица могла стать непроходимой из-за вони. Директор советовал обходить такие места стороной, пока не выветрится запах смерти, но я всегда выбирала именно запрещенный путь в надежде увидеть зловонную птицу, посмотреть ей «в лицо».
Сцены смерти были для меня настолько обычным делом, что я часто без лишних раздумий выполняла домашнюю работу на обороте ксерокопий с папиными иллюстрациями, которые он выбрасывал в корзину для бумаг. «Это мертвая проститутка, — пояснила я однажды учительнице, которая, потеряв дар речи, глядела на отвратительный труп в луже крови. — Это просто такие рисунки». Смерть казалась мне чем-то естественным и частым. При этом мне постоянно твердили, что в ней есть что-то плохое и тайное, что я как будто перехожу какие-то границы. «Это совершенно неприемлемо», — заявила учительница по телефону моим родителям после того случая.
Я училась в католической школе. Священником у нас работал невнятно говорящий ирландец по фамилии Пауэр. Он казался мне тогда до невозможности старым, хотя периодически можно было увидеть, как он прямо в сутане энергично прыгает в мусорном контейнере, пытаясь утрамбовать его содержимое перед приездом мусоровоза. Раз в неделю отец Пауэр водил нас в церковь для откровенного разговора. Он вытаскивал стул, ставил его где-то в районе алтаря и, махнув рукой в сторону витражей, излагал историю о том, как Иисус несет свой крест на место собственной казни — на этом же кресте. Однажды после обеда он показал на красный огонек по левую сторону от алтаря и объяснил, что, если он светится, Господь дома, ведь это Он дает свет. Я подняла глаза на красную лампаду в красивой латунной оправе и спросила о том, зачем — раз свет исходит от Бога — нужен провод, идущий по стене и цепи. Последовал удар, затем священник откашлялся, сказал нечто вроде «Хватит вопросов» и сменил тему. Меня с тех пор он стал считать проблемой и навсегда отстранил от участия в той части мессы, где присутствуют хлеб и вино. Он даже провел беседу с родителями — папа мной гордился, а маме было очень неловко.
Меня тогда смутило, что священник попытался выдать обычный электрический прибор за что-то волшебное и потустороннее, и я начала с подозрением относиться к организованной религии. Она стала казаться мне чем-то вроде уклонения от ответа, мнимой панацеей, ложью в красивой обертке. Перспектива попасть на небеса была чем-то слишком легким, как турпоездка в награду за хорошее поведение. Мне предстояло еще десять с лишним лет католического образования, но над всеми ответами, которые давала религия, предупреждающим огнем горела та красная лампочка.
Первым настоящим умершим в моей жизни стала подруга Харриет, которая утонула, пытаясь спасти свою собаку из вышедшего из берегов ручья. Нам тогда было двенадцать. Я почти не помню ее похорон: ни надгробных речей, ни пришедших учителей, ни того, плакал кто-то или нет. Я не помню, привели ли черную лабрадориху Белль — она выжила — и если да, то куда ее посадили. Я помню только, что сидела на церковной лавке, глядя на закрытый белый гроб, и очень хотела заглянуть внутрь. Любой фокусник знает, что закрытая коробка — лучший способ поддерживать аудиторию в напряжении. Поэтому я просто смотрела. Буквально в паре метров от меня лежит моя подруга, но ее от меня прячут. Все это было до отчаяния трудно понять: вот человек есть, потом его нет, но нет и никаких осязаемых подтверждений. Мне хотелось на нее посмотреть. Я чувствовала, что мне не хватает не только Харриет, но и еще чего-то. Было такое ощущение, как будто от меня что-то скрывают. Желание увидеть, желание знать факты и неспособность удовлетворить эти желания никак не давали мне скорбеть. Она там сейчас выглядит как раньше или уже изменилась? Она пахнет как те сороки?