Выбрать главу

Вот вам неожиданное торжество установок по «системе Станиславского». К.С. знает: чувству на сцене – как и в жизни – не прикажешь, но актера к нему – к неподдельному чувству – подведет верно направленное действие, точнее – последовательность множества психофизических действий, в том числе и мелких, сцепляющихся, подталкивающих одно другое. Иначе сказать: действуйте так, как если бы вы любили.

Читая эту переписку в ее полноте, вычитываешь этот подсказ.

Не попробовать ли вести себя так, как если бы мы любили. И как если бы были благородны.

Стоит остановиться в моменты, когда ритм переписки сбоит. Это случается нечасто – в письмах О.Л. чаще, чем в письмах М.П. Например.

«Что-то ворвалось в жизнь до того чудовищное, страшное, что не знаешь, за что хвататься, как поступать. Иногда даже рассмеешься – до того все кажется невероятным». У О.Л. беда с братом.

Константин Леонардович Книппер занимал высокий пост. Он срочно отстранен от исполняемой должности, его выселяют из казенной квартиры, семью выселяют и т. д.

На дворе не 1937-й, как легко подумать, а 1915-й.

Сбой в ритме писем, он же сбой самой жизни. Кончается первый год Первой мировой войны. Вести с фронтов не духоподъемны. В стране подхлестывают антинемецкие настроения. На фоне того, что в Москве вознамеривались громить Марфо-Мариинскую обитель, где раненых как сестра милосердия выхаживает создательница ее великая княгиня Елизавета Федоровна (сестра царицы и, стало быть, немка) – на этом фоне в порядке вещей, что, согласно распоряжениям главнокомандующего, из мест, находящихся на военном положении, высылают снятого с должности действительного статского советника К.Л. Книппера (немец ведь). См. прим. 1 к письму № 4. К этому же письму прим. 5: «27 и 28 мая прошли немецкие (а заодно и еврейские) погромы; власти вмешались только на третий день (см. об этом: Рябиченко С.А. Погромы 1915 г. Три дня из жизни неизвестной Москвы. М., 2000)».

«Милая моя Оля, я очень болю сердцем по тебе! Постарайся поскорее приехать в Ялту и привози с собою твою маму. Анне Ивановне будет у нас хорошо».

О.Л. приехать не может. Все лето, думает она, уйдет на хлопоты, на хожденья по всяким кабинетам. Очередное письмо в Ялту она пишет из разоренной петроградской квартиры брата – среди мешков, рогож, стружек… Она уже была принята председателем Государственной думы («Родзянко меня очаровал своей милотой, простотой»), принял ее и министр путей сообщений – прямой начальник К.Л.

О.Л. и дальше не раз будет хорошим ходатаем. Мы обмолвились, что дела Дома-музея бывали драматическими; так вот, под решения о депортации подпала в 1948 году Елена Филипповна Янова, сотрудница М.П. Елену Филипповну высылали как гречанку. О.Л. не вникала в логику, по какой из Крыма выселяют греков; о том, как О.Л. действовала, можно сказать: «она пустила в ход все обаяние имени и все личное обаяние» и можно сказать: «О.Л. разбивалась в лепешку». В итоге Е.Ф. Янова осталась в Ялте, продолжала работать в Доме-музее, после смерти М.П. приводила в порядок ее архив.

Ольге Леонардовне как ходатаю было на пользу то, что она верила благожелательности тех, кого просила (на занятиях по «системе» был этюд: в каком состоянии вы – проситель – входите? Войдите в убеждении: человек в кабинете хочет вам помочь, подсказывайте ему, как это сделать).

Летом 1915 года О.Л. писала в Ялту своей Маше: «Слава Богу, мать ведет себя геройски, не плачет, семья брата тоже, все твердо верят, что все рассеется, что правда есть на земле…»

«Но что здесь происходило, Маша!»

Что происходило в майские дни, расскажут другие. Из огромного окна на верхнем этаже фирмы музыкальных инструментов сбрасывали рояли. Тротуар у «Издательского дома И. Кнебель» был засыпан битым стеклом. Переколотили негативы. Для следующего тома истории русского искусства были отсняты великие деревянные церкви на Севере и дальние усадьбы – шедевры русского классицизма и ампира. Чтобы сделать эти снимки, снаряжали экспедиции. Так вот, переколотили негативы. Повторить снимки не удастся, потому что вскоре погибнут сами здания.

В письме к Маше вырвется: «Если бы ты знала, как я страдаю!» Но никаких страшных описаний.

Маша за О.Л. и за ее близких в самом деле сердцем болеет. О.Л. не пересказывает ей, что видела и о чем слышала. Не дублирует ужасающее рассказом об ужасающем. Таковы правила переписки.

Маша все понимает. При родных нельзя показывать, как ей, Ольге Леонардовне, сейчас плохо, но Маша роднее родных, когда надо кому-то сказать: мне плохо! Не могу больше. А должна. Должна, и делаю.