А потом, без всякого предупреждения, вдруг оказалось семь часов. Вот только что оставалось еще больше часа до возможного появления первых гостей, и раз — уже четверо или пятеро звонят в домофон. Мизия отправилась в ванную переодеваться и краситься и крикнула Сеттимио из-за двери, чтобы он шел открывать и принимать гостей. Она даже не пыталась заговорить со мной, видя, что я не заговариваю с ней: так она вела себя всегда, и эту ее манеру я тоже ненавидел. Я смотрел в окно и думал, что хорошо бы спрыгнуть вниз, но второй этаж недостаточно высок для радикальных решений.
Наконец, Мизия появилась из ванной, невыносимо изящная и красивая, подошла к стереосистеме, поставила альбом Дилана «Blonde on Blonde», [21]и мелодия «Rainy Day Woman» [22]загремела по всему двору. Потом вернулась ко мне и сказала: «Веди себя как художник. Никаких объяснений. Поменьше любезностей и побольше загадочности».
— Не волнуйся, — сказал я, не глядя ей в глаза.
Меня так унесло, что я не понимал, о чем она говорит; когда же я глянул вниз с галереи, дворик показался мне прудом во время бури. Всюду было полно людей: люди на лестницах и люди на галереях, люди здоровались, жестикулировали, рассматривали мои картины, разговаривали с Мизией, смеялись, пили водку с апельсиновым соком, которую подливал им Сеттимио Арки, похожий на гангстера времен сухого закона на крестинах племянника. Музыка гремела, фонари подсвечивали сине-голубые стены, и дворик выглядел как притон в Амстердаме. Какие-то люди подходили ко мне, и жали мне руку, и задавали вопросы, но я не совсем понимал, что они хотят сказать и почему так смотрят. Потом вдруг я обнаружил в толпе мою маму, а следом и бабушку с двумя подружками, помоложе нее, но такими же чокнутыми, они подошли ко мне и расцеловали, они оглядывались вокруг и затыкали уши из-за громкой музыки, пили водку с соком. Бабушка показала на Мизию, стоявшую поодаль, и сказала что-то вроде «Красивая девушка», или «Славная девушка», или «Это твоя девушка?», но сколько бы она ни повторяла вопрос, я мог опознать только слово «девушка»; я согласно кивал, по всему моему телу прокатывались судороги, внутри как будто сжималась и разжималась пружина.
Я спустился по лестнице в толпу: это казалось невероятным, но весь дом до самого последнего уголка был битком набит людьми, к тому же людьми, которых я ни разу в жизни не видел, людьми в стельку пьяными из-за усовершенствованного мной коктейля и пересоленных крекеров, вызывавших у них неутолимую жажду. Пьяные дети с хохотом съезжали на животе по лестнице, пьяные женщины подходили ко мне вплотную и долго говорили комплименты, смотрели рыбьими глазами, пьяные мужчины снова и снова жали мне руку, не узнавая, и на галерее второго этажа, и во дворе, и в квартире-пенале. Среди толчеи незнакомых лиц иногда вдруг всплывали лица, которые я узнавал, но не понимал, откуда я их знаю, то ли это бывшие одноклассники, то ли соседи, то ли еще кто. Пару раз появлялись жильцы с жалобами на громкую музыку и беспорядок, но Мизия что-то им говорила и что-то показывала, и они начинали улыбаться и тоже брали у Сеттимио по стакану водки с соком. Я словно очутился в шапито: взбудораженные одноклеточные были смешны и трогательны в своей простоте, как герои мультфильмов сороковых годов. Теперь, когда ситуация так сильно изменилась, я начал развлекаться: отдавался на волю круговых течений, поднимался и спускался, расхаживал туда-сюда между картинами, покуда Мизия сосредоточенно наклеивала в углу рамы красные ярлычки. Я уже не понимал, что именно чувствую, но это было неважно; меня уже не волновало, что я в любую минуту могу наткнуться на Марко и надо будет что-то делать, что-то говорить. Я поднимался и спускался по истертым каменным ступеням и улыбался, кивал, строил из себя художника, как просила Мизия, опрокидывал в себя стакан за стаканом, придумывал самые немыслимые пояснения к картинам, если меня кто-нибудь спрашивал, а если спрашивали еще раз, я придумывал новые, потому что уже не помнил, что говорил раньше. Мое сопротивление слабело, я чувствовал себя машиной, слишком долго стоявшей на ручном тормозе, и хотя ничего не соображал, все же знал, что это целиком заслуга Мизии, и потому злился на нее еще больше. Я говорил со всеми, кто подворачивался под руку: о живописи, о восприятии времени, о галеристах, которые хуже мафии, и об ужасах Крестовых походов, и о том, как естественно ведет себя Мизия перед камерой, и о том, что прошлой ночью чуть не подрался с лучшим другом, но непохоже было, чтобы кто-то что-то понял. Вокруг царила такая сердечная, располагающая и бестолковая атмосфера, что слова стайками летали в воздухе, вызывая одну-единственную реакцию: выражение живейшего интереса на лицах. Я прикасался к людям, упирался лбом кому-нибудь в плечо, брал кого-то за руку, пожимал пальцы, обнимал всех хорошеньких девушек, какие попадались в толпе, но ни одна даже отдаленно не могла сравниться с Мизией; мне нужен был ободряющий телесный контакт, ощутимый ответ на сигналы бедствия, рассылаемые по всем направлениям.
А потом все кончилось: кончилась водка с соком, кончилась музыка, кончились рукопожатия, прощания, последние взгляды, люди испарились с галерей, лестниц, со двора, словно вода из бассейна, в котором лишь влажный след напоминает о том, что было раньше.
Сеттимио Арки посмотрел на меня с усталой улыбкой и сказал: «Ну что, разве не здорово?». В ту же секунду к горлу у меня подступила тошнота; я бросился в туалет, рухнул на колени и склонился над унитазом, выворачиваясь наизнанку от водки с соком и той кислоты прежних чувств, что разъедала меня изнутри.
Когда я вышел, меня поджидала Мизия с блокнотом в руках:
— Угадай, сколько картин мы продали? — Казалось, ее тоже изрядно потрепала буря, но глаза у нее блестели, в ней до сих пор бурлила энергия, не позволявшая ей стоять спокойно.
— Понятия не имею, — сказал я глухо, словно из соседней квартиры. Я бы хотел не смотреть на нее, но не мог; хотел хотя бы не дать ей понять, что я чувствую.
— Все, — сказала она со странной улыбкой. Чем дольше я смотрел, тем яснее видел на ее лице грусть, грусть уже не скрываемую и беспредельную — слишком много было для нее причин. И пока я так думал, Мизия шмыгнула носом, сделала шаг к окну, посмотрела на улицу и расплакалась. Я попытался отвернуться, чтобы не смотреть, но все равно все видел; она сползла по стене на пол и сидела, всхлипывая и кусая губы, ее изящная фигура, казалось, надломилась и с этим уже ничего нельзя поделать.
И мне хотелось подойти, обнять ее, успокоить, погладить ее по голове, говорить без конца, сидя бок о бок, целовать ее волосы, но не было сил; все, что я смог, это растянуться на полу, уткнувшись лицом в пластиковые стаканчики, окурки, бумажные салфетки, и провалиться в сон, словно в пропасть, без сожаления, без радости, без сочувствия, вообще без ничего.
21
Утром я позвонил Мизии, но никто не подошел. Я продолжал звонить каждые десять минут, сердце колотилось неровно, голова гудела; наконец около часа дня трубку взял ее брат и сказал, что понятия не имеет, где Мизия и когда вернется, он ее не видел со вчерашнего дня.
На кухне, на сервировочном столике, она оставила блокнот, куда записала своим аккуратным, жизнерадостно летящим почерком имена покупателей, названия картин в скобках, цены, адреса и номера телефонов. Я разглядывал красные ярлычки на рамах картин, стоящих у стены, и мне казалось, что это сон, но со странными проблесками яви. Все, что осталось в моей памяти от вчерашнего вечера, — это чувство зыбкости, с каким я раз за разом пробирался сквозь толпу, и Мизия, плачущая на полу у окна. Я не мог себе простить, что не подошел к ней и ничего не сказал, что мои движения и слова словно сковало параличом; от этого воспоминания больно сжималось сердце, в тысячу раз больнее, чем голова от последствий водки с соком.
Позвонил Сеттимио Арки, чтобы услышать слова благодарности за свой вклад в успех выставки; позвонила мама, сказала, что, наверно, мое решение стать художником было правильным и что моя бабушка — полоумная старуха, которая с ней даже не поздоровалась; позвонила бабушка, сказала, что гордится мной и поражается собственной дочери, и что моя девушка показалась ей очень интересной. (Я сказал, что она не моя девушка, и бабушка ответила: «Очень жаль».) Позвонила какая-то женщина, чтобы узнать, принесу ли я ей на дом картину, которую она купила, или она должна кого-то за ней прислать; позвонил какой-то мужчина, чтобы узнать, не могу ли я подобрать ему другую картину, подлиннее и поуже, потому что та, какую он выбрал, не вписывается в интерьер гостиной. Мизия не позвонила.