Выбрать главу

И, наконец, с тем ли, чтобы от меня отвязаться, отец Гордей неожиданно сказал: «Ну, ладно, нанимай извозчика, поедем, больше часу не мучь только…» Тотчас же я подхватил свою жертву, усадил на извозчика и марш на Вифанку. Приехал и — писать… Писал с жаром, взял все, что смог: этюд был у меня. Распростились с отцом Гордеем. Теперь оставалось написать пейзаж, осенний пейзаж с рябинкой. Пока что написал молодую елочку…

Помню, однажды я был дома, ко мне неожиданно явилась целая компания с Еленой Дмитриевной Поленовой во главе. Здесь была Елизавета Григорьевна Мамонтова, ее дочери Верушка и Шуринька и сын Вока. Пили чай, говорили о моих затеях. Уходя, пригласили меня в Абрамцево, куда я вскоре и поехал[96]. Бывал я там и в лучшие дни свои и его, и в дни печали и несчастий, всегда его любя, уважая его обитателей. В это время я жил всецело своим искусством, своими картинами, их любил, ими грезил.

До осени оставалось недолго. Думалось, напишу этюды пейзажа к своему «Пустыннику», и в Уфу. Там, у себя дома, буду его писать.

А пока новые знакомства, наезды в Абрамцево, там иная жизнь… Жизнь, с одной стороны, трудовая, постоянные наезды Е. Д. Поленовой, заботы о школе, об Абрамцевской мастерской, которая тогда только что начинала свое существование, занятия самой Елизаветы Григорьевны[97] — все это мне нравилось, я всматривался во все это и говорил себе: «Вот как надо устроить свою жизнь. Вот где ищи правды, ищи такой красоты»… Любовался церковкой, избушкой на курьих ножках, любовался портретом Верушки Мамонтовой[98]. С другой стороны — приезды великолепного Саввы Ивановича, его затеи, бросание денег, пикники, кавалькады, праздность, его окружение художниками, разными артистами — все это так разнилось от первого. И любил я это первое, к нему тянулся и боялся, дичился второго. К нему не мог привыкнуть никогда[99]… Два быта, две жизни открылись моим глазам…

Наконец, пришла осень. Я переехал в Москву. Стал ездить в Петровско-Разумовское. Писал там пейзажи. Наконец, в первый снег написал последний этюд к «Пустыннику». Пора было начинать «За приворотным зельем». Я поселился в меблированных комнатах. И быстро, месяца в два, написал картину и послал ее в Петербург, в Общество поощрения на конкурс.

Вещь эта была неплохая, однако, по разным причинам, премию за нее мне не дали. Поздней, через год, она была мною пожертвована Радищевскому музею в Саратове.

Надо было приступать к «Пустыннику». Я уехал в Уфу с этюдами, холстом и прочим и там скоро начал писать картину. Написал — не понравился пейзаж: не такой был холст. Послал в Москву за новым. Повторил картину быстро (она в моем представлении жила как живая). Мой старичок открыл мне какие-то тайны своего жития. Он со мной вел беседы, открывал мне таинственный мир пустынножительства, где он, счастливый и довольный, восхищал меня своею простотой, своей угодливостью Богу. Тогда он был мне так близок, так любезен. Словом, «Пустынник» был написан, надо было его везти в Москву.

В эти месяцы писания картины я пользовался особой любовью и заботами матери и всех домашних. Душа моя продолжала отдыхать… Что-то ждало меня в Москве… Что скажут друзья-приятели… Посмотрим.

Вот я и в Москве. Нанял комнату в гостинице около Политехнического музея и развернул картину. Рама, заказанная раньше, была уже готова. Начались посещения приятелей-художников. Был Левитан, Архипов. Заходил Суриков, перебывали многие. Все хвалили мою новую вещь. Особенно горячо отозвался Левитан. Он сулил ей успех.

В той же гостинице жил молодой Пастернак, писал свою картину «Чтение письма в казарме»[100]. В ней было много хорошего, да и сам Пастернак был неплохим человеком, и мы часто приходили один к другому.

Суриков тоже одобрил «Пустынника», но, как живописец, любитель красок, живописной фактуры, он не был удовлетворен этой стороной картины. Там, действительно, живопись не была на высоте, и не ею я тогда был увлечен. Но Суриков умел мне внушить уверенность, что если я захочу, решусь, то и живопись будет. Особенно он недоволен был лицом старика, написанным жидко, не колоритно, однако выражение или, как тогда говорили, «экспрессия» в лице была.

И вот, по уходе Василия Ивановича, я, недолго думая, взялся за палитру и ну переписывать лицо, которое и было основой всей моей картины. Мне казалось (и правильно) — есть лицо, есть и картина. Нет его, нет нужного мне выражения, этой умильной старческой усмешки, этих, как жемчуг, мелких зубков, — и нет картины. Мне, как Перову, нужна была прежде всего душа человека. И вот с этой-то душой я сейчас безжалостно простился, полагая, что она-то у меня всегда выйдет. Не тут-то было.

вернуться

96

Подробнее об этом эпизоде см.: Письма, с. 33, письмо А. В. Нестеровой от 2 июля 1888 г. О посещении Абрамцева см.: там же, с. 34–36, письмо A. В. Нестеровой от 17–18 июля 1888 г.

вернуться

97

Елизавета Григорьевна Мамонтова, стремясь возродить искусство резьбы по дереву, стала инициатором создания и вместе с Еленой Дмитриевной Поленовой руководительницей Абрамцевской столярной мастерской. Школа — ремесленная школа, в которой деревенские мальчики обучались столярному ремеслу и резьбе.

вернуться

98

Портрет Верушки (Веры Саввишны) Мамонтовой — «Девочка с персиками» В. А. Серова (1887) — в настоящее время находится в ГТГ.

вернуться

99

Нестеров весьма недоброжелательно относился к С. И. Мамонтову. Пристрастное и несправедливое отношение к Мамонтову проявляется в ряде писем Нестерова (см.: Коган Д. Мамонтовский кружок. М.: Изобразительное искусство, 1970, с. 148–155).

вернуться

100

Речь идет о картине Л. О. Пастернака «Вести с родины» (1889, ГТГ).

полную версию книги