Выбрать главу

Если же в будущем ждут и несчастья и горе, то должен

В это же время и тот оказаться, с кем могут случиться

Эти невзгоды, но раз изымает их смерть, преграждая

864 Жизнь у того, кто бы мог подвергнуться скопищу бедствий,

866 Ясно, что нам ничего не может быть страшного в смерти,

Что невозможно тому, кого нет, оказаться несчастным,

Что для него всё равно, хоть совсем бы на свет не родиться,[94]

Ежели смертная жизнь отнимается смертью бессмертной.

870[95] А потому, если кто при тебе сокрушается горько

И негодует на то, что сгниет его тело в могиле,

Или же пламя его иль звериная пасть уничтожит,

Ясно, что он говорит не искренне, что уязвляет

Сердце его затаённая мысль, вопреки увереньям

Собственным, что никаких ощущений со смертью не будет;

Не соблюдает, по мне, он своих убеждений заветных,

С корнем из жизни себя извлечь не желая и вырвать,

Но бессознательно мнит, что не весь он по смерти погибнет,

Ибо тому, кто живой представляет себе, что по смерти

880 Тело терзают его и птицы и дикие звери,

Жалко себя самого; он себя отделить не способен

И отрешиться вполне от простёртого трупа: себя он

Видит лежащим пред ним и свои придаёт ему чувства.

В негодовании он на то, что смертным родился,

Не сознавая того, что при истинной смерти не может

Быть никого, кто бы мог, как живой, свою гибель оплакать,

Видя себя самого терзаемым или сожжённым.

Ибо, коль горестно быть после смерти раздробленным пастью

Диких зверей, почему не ужасно — понять не могу я —

890 В пламени жарком гореть, на костре погребальном пылая,

Или положенным в мёд задыхаться и мерзнуть от стужи,

Ежели труп распростёрт на холодных каменьях гробницы

Или могильной землёй засыпан и тяжко раздавлен.

«Нет, никогда ни твой радостный дом, ни жена дорогая

Больше не примут тебя, не сбегутся и милые дети

Наперерыв целовать и наполнить отрадою сердце.

Не в состоянии ты уже больше способствовать благу

И процветанью родных. Погубил, о несчастный! — взывают

Этот единственный день злополучный все радости жизни!»

900 Но не прибавит никто: «Но зато у тебя не осталось

Больше тоски никакой, ни стремленья ко всем этим благам».

Если же мысли у них и слова бы их были разумны,

Стал бы свободен их ум от великой заботы и страха.

«Ты ведь, как был, так и впредь в усыпленьи останешься смертном

Все остальные века без забот и без тягостной скорби,

Мы же пред жутким костром, где твой труп обращается в пепел,

Мы безутешно тебя оплакали; вечной печали

Нам никогда не унять и не вырвать из скорбного сердца».

Надо спросить у того, кто так рассуждает: «Да что же

910 Горького тут, — коли всё возвращается к сну и покою, —

Чтобы всегда изнывать и томиться в тоске безысходной?»

Люди нередко ещё, возлежа на пиру и подъемля

Кубки и лица себе осенивши венком, начинают

Так от души восклицать: «Коротко наслажденье людишек:

Было — и нету его, и никак не вернуть его снова».

Точно по смерти для них нет большего зла и несчастья,

Чем непрерывно страдать иссушающей жгучею жаждой

Иль угнетённому быть неуёмным иным вожделеньем,

Но ведь никто о себе и о жизни своей не жалеет,

920 Если и тело и ум погружаются в сон безмятежный,

Ибо охотно идем мы на то, чтобы сон этот вечно

Длился, и мы никогда о себе не тоскуем при этом.

И тем не менее тут во всём нашем теле и членах

Первоначала всегда сохраняют движения чувства,

Раз, пробудившись от сна, человек ободряется снова.

Смерть, таким образом, нас ещё меньше касается, если

Можно быть меньше того, что ничто представляет собою,

Ибо материя тут в беспорядок сильнейший приходит

И расторгается в нас со смертью: никто не проснется,

930 Только лишь хладный конец положит предел нашей жизни.

Если же тут, наконец, сама начала бы природа

Вдруг говорить и средь нас кого-нибудь так упрекнула:

«Что тебя, смертный, гнетёт и тревожит безмерно печалью

Горькою? Что изнываешь и плачешь при мысли о смерти?

Ведь коль минувшая жизнь пошла тебе впрок перед этим

И не напрасно прошли и исчезли все её блага,

Будто в пробитый сосуд налитые, утекши бесследно,

Что ж не уходишь, как гость, пресыщенный пиршеством жизни,

И не вкушаешь, глупец, равнодушно покой безмятежный?

940 Если же всё достоянье твоё растеклось и погибло,

В тягость вся жизнь тебе стала, — к чему же ты ищешь прибавки,

вернуться

94

Стих 868. …совсем бы на свет не родиться… — Лукреций вспоминает здесь, очевидно, знаменитую «Силенову мудрость»:

Лучшая доля для смертных — на свет никогда не родиться И никогда не видать яркого солнца лучей. Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида И глубоко под землей в темной могиле лежать.

Так передает ее греческий поэт Феогнид (перевод В. Вересаева). Эпикур решительно отверг эту мудрость («Письмо к Менекею», 126-127), а Лукреций опять ее повторяет, правда в двусмысленном контексте, как бы еще раз взвешивая каждое ее слово: пусть не лучше, но все равно — быть или не быть — для того, кто еще есть никто и ничто.

вернуться

95

Стихи 870 слл. — Собственно, только отсюда начинается почти в платоновской манере созданный диалог о смерти, предметом которого становится не понятие смертности, но реальное человеческое ощущение своего неминуемого уничижения. Кто с кем разговаривает в этом диалоге, не всегда просто определить. Оппонент то предстоит автору в виде недоверчивого слушателя, то оказывается внутри него самого. Защиту эпикурейского тезиса берет на себя то автор, то сама Природа. В диалоге одно за другим обсуждаются следующие сомнения, не позволяющие человеку легко согласиться с утверждением Эпикура «смерть — ничто».

Первое: страшно, что будет со мной, когда я не смогу уже никак себя защитить.

— Ты беспокоишься о судьбе своего трупа — как бы его не растерзали дикие звери! Но ведь ты не хотел бы остаться без обычного погребения, а чем кремация лучше?

Второе: смерть прерывает нити жизни и любви, которые составляют существо человека, смерть лишает их смысла, и самая мысль о смерти лишает человека мужества жить.

— Разве вольность и покой — не замена счастью любви, ее беспокойствам и ее оковам?

Третье: смерть прерывает все наслаждения — зачем тогда стремиться к ним и не должно ли беспокоиться о том времени, когда наслаждения оборвутся?

— Разве сон — не одно из глубочайших наслаждений? Считай, что в смерти тебя ждет наслаждение сна, который уже никем и никогда не будет прерван.

Четвертое: страшна не сама смерть, а безвременно оборвавшаяся жизнь, смерть, так сказать, до срока.

— Срок в этой жизни не имеет значенья: в жизни все вечно одно и то же, ничего нового не будет, а разве хотел бы ты пережить современников и оказаться где-то среди чужого поколения, потерявши не только всех своих близких, но самый счет своим годам?

Пятое: но даже в старости жизнь все равно дорога нам самым ощущением жизни.

— Что же, исчерпав все возрасты жизни, следует уйти с сознанием того, что ты взял свое и должен дать место и материю другим существам, еще не прошедшим путей жизни и не познавшим ее наслаждений.

Шестое: так хочется продлить свою жизнь, чтобы заглянуть в будущее: что станется со всем этим миром, в котором мы живем.

— Желать продлить свою жизнь в будущее — это все равно что желать продлить ее в прошлое. Ты же не страдаешь от того, что не родился раньше, что же жалеть о том, что будущее пройдет без тебя. Как до рождения не знал ты беспокойства, так не будет для тебя беспокойства и в будущем. А ежели ты будешь безмятежен в настоящем, то переход в будущее останется для тебя незаметным.

Седьмое: жизнь хороша, я знаю, а смерть тревожит неизвестностью.

— Это жизнь-то хороша! Разве не видишь ты в ней на каждом шагу такие муки, каких не измыслили даже грешникам в Аиде?

Восьмое: но в смерти я теряю не только жизнь, я теряю самого себя, а я-то для себя безусловно хорош и дороже всех на свете.

— Но согласись, что были люди и не хуже тебя, но все умерли. Хочешь ли ты для себя исключения?

Девятое: я знаю, что я умру, я не против смерти, но все равно хочется прожить как можно дольше.

— Это правда, и я тоже чувствую привязанность к жизни, но ведь смерть — это не один час каких-то мучений, не то, что мы сумеем пережить, но вечность. Сколько бы мы ни продлевали жизнь, вечность нашей смерти не сократится ни на волос, зато в этой смерти, может быть, это тебя утешит — все когда-либо жившие до или после нас будут нашими сверстниками и современниками.

Другого итога в этой книге нет. Проблему страха смерти Лукреций перевел в проблему привязанности к жизни, чего не было у Эпикура. Перед лицом смерти Лукреций поставил вопрос о смысле жизни, и решение его было мучительно: жизнь — не наша собственность, мы арендаторы жизни, а не ее владельцы, единственный долг человека перед жизнью — без сопротивления духа возвратить арендованное по первому требованию владельца, у владельца перед арендаторами обязанностей никаких нет. Эпикур учил: не думай о смерти. Лукреций не может не думать сам и не предлагает этого читателю. Весь пафос его поэмы в том, что человек должен знать, думать и более полно и осознанно чувствовать мир. Если бы поэт призвал на помощь Гражданскую Доблесть, она подсказала бы ему другое, более оптимистическое решение его проблем, нежели то, какое он вложил в уста своей персонифицированной Природы. Но Лукреций бежал от ужасов государственной жизни своего времени и искал для себя другой общины, где мудрость, величие духа и отрадный покой были бы принципом и реальностью жизни. Его внимание привлекают великие имена прошлого: Гомер, Эмпедокл, Демокрит, Эпикур, Энний, Сципион. Вслед за диалогом о смерти идет вдохновенное вступление к четвертой книге, где поэт причисляет себя к этой общине первооткрывателей, учителей и благодетелей человечества. В диалоге Лукреция нет наставления: живи и работай, старайся сделать все, что можешь, на что отпущены тебе природой силы, склонности и дарования, но поэт Лукреций не раз договаривает то, чего не решается или забывает сказать философ, последователь Эпикура, и настоящий итог его рассуждений о жизни и смерти не в последних стихах третьей книги, а в первых картинах четвертой: бездорожное поле, цветы, ручьи и поэт, припадающий к чистым источникам, собирающий неведомые цветы, чтобы сделать их достоянием каждого человека, чтобы каждый человек мог почувствовать себя таким же свободным, сильным и счастливым.