— Не уверен, — сказал Дьюкейн. — Вы как-никак были свидетелем убийства.
Биранн придвинул к себе стул, стоящий у стены, и сел.
— Завтра я буду корить себя за то, что свалял дурака, — сказал он. — Вы оказались далеко не тем стратегом, каким я вас воображал. Я шел сюда с таким железным убеждением, что вы все знаете, с такой решимостью признаться вам начистоту, что просто не дал себе времени продумать другой план действий. Нужно было уже через полчаса уходить отсюда. А я вот поддался вашему влиянию. Не проболтайся я вам, вы, может статься, так ничего бы и не узнали. Вы что, всерьез собирались представить полиции ваши туманные подозрения и крохи собранных вами улик? Им это не дало бы ничего. Я легко нашел бы способ отпереться. И вы действительно собирались надавить на Макрейта, рискуя увидеть в газетах имена ваших двух приятельниц?
— Не знаю, — сказал Дьюкейн. — Правда не знаю. Я тогда не решил окончательно, что делать. Но раньше, чем решить, безусловно, поговорил бы с вами. Если б вы не пришли, я сам пришел бы к вам.
У него чуть было не сорвалось с языка: «вы правильно сделали, что сказали мне». Но говорить такое не имело смысла. Чего он достиг бы этим? Он — не судья, не школьный учитель, не священник. Биранн в эти минуты испытывал, главным образом, облегчение, разрядку после мучительного напряжения, периода тревожной неопределенности, подозревая вместе с тем, что совершил грандиозный промах. Самое лучшее и, пожалуй, единственное, что мог из сочувствия к нему сделать Дьюкейн, — это, по мере возможности, устранить причину для сожалений о последнем.
— Если б вы и не проболтались, — сказал он, — все так или иначе, безусловно, выплыло бы наружу. Наверняка заговорил бы Макрейт. Но даже если бы эта история так и осталась в значительной степени непроясненной, я вряд ли мог бы составить итоговый отчет о ней, не упоминая вас.
— Ну, а теперь, когда я все рассказал, вы собираетесь меня упоминать?
Дьюкейн почувствовал, что страшно устал. Что ему хочется положить конец этому допросу. Иметь возможность обдумать то, что он узнал.
— Едва ли я смогу утаить такой факт, как убийство, — сказал он. — Это вопрос долга. Такое просто технически невозможно.
— Идите вы со своим долгом… — сказал Биранн. Он поднялся, отшвырнув в сторону стул одной рукой. — Я, получается, становлюсь виновным в недоносительстве?
— Боюсь, что так.
— Это означает конец моей карьеры.
— Да. Мне жаль, Биранн, но я просто не вижу для себя способа защитить вас. Не говоря уже о том, что вы видели, как совершилось убийство, и что у вас в руках находилось признание убийцы, нельзя забывать, что я обязан довести до конца свою миссию. Я говорил, что готов буду умолчать о том, что сочту несущественным для расследования, порученного мне. Но такое несущественным не сочтешь. В особенности не сочтешь несущественным документ, который я, с вашего позволения, оставлю у себя. Мне было поручено выяснить, почему Радичи покончил с собой. Этот листок бумаги содержит исчерпывающий ответ на данный вопрос.
— Разве не хватит того, что вы знаете ответ? Можете со спокойной совестью доложить властям предержащим, что интересы спецслужб, по вашим сведениям, не затронуты никоим образом. Почета, конечно, будет поменьше…
— Тут не в почете дело, — сказал Дьюкейн, — а в добросовестном отношении к работе. Простите, Биранн, не хочется ломать вам жизнь, но вы должны понимать…
— Да, как же, — я понимаю. Долг, работа. Вероятно, мне следует отнестись к этому философски. Или считать, что мне воздается по заслугам и тому подобное. Но я не признаю теорий о возмездии. Я исправно несу государственную службу и хочу продолжать ее нести. Я не желаю поневоле начинать жизнь заново. Я, в сущности, не совершал ничего очень уж предосудительного, мне попросту не повезло. Все это выглядело на первых порах достаточно безобидно.