Слово "демократия" в XVIII веке еще означало форму правления, а не идеологию и показатель предпочтения низших классов; и отвергалась она лишь потому, что считалось, будто при демократии управляет общественное мнение, хотя должен - публичный дух. Признаком этого искажения служило единодушие граждан: ибо "когда люди употребляют свой разум беспристрастно и свободно по множеству различных вопросов, по некоторым из них они неизбежно приходят к различным мнениям. Когда же ими управляет общая страсть, их мнения, если позволительно их так назвать, будут одинаковыми"[416]. Эта мысль Мэдисона примечательна в нескольких отношениях. Простота ее несколько обманчива, в ней можно увидеть распространенное во времена Просвещения противопоставление разума и страсти, мало что дающее в плане понимания человеческих способностей, однако имеющее то огромное практическое достоинство, что оно обходится без способности воли - наиболее изощренной и самой опасной из современных идей и заблуждений[417]. Однако нас сейчас интересует не это; в данном случае более важным представляется содержащийся в этих строках намек на радикальную несовместимость власти единодушного "общественного мнения" и свободы мнения, поскольку истина заключается в том, что не существует возможности формирования мнения там, где все мнения сделались одинаковыми. Так как никто не в состоянии составить свое собственное мнение без учета множества мнений остальных, господство общественного мнения угрожает даже мнению тех немногих, кто осмелится не разделять его. В этом - одна из причин бесплодности оппозиции при тирании, одобряемой народом. В этих обстоятельствах голос немногих утрачивает свою силу и убедительность не только и не столько по причине подавляющей власти большинства; общественное мнение в силу своего единодушия вызывает единодушие оппозиции, убивая тем самым подлинность мнения. В этом кроется причина того, почему отцы-основатели были склонны ставить власть, основанную на общественном мнении, на одну доску с тиранией; демократия в этом смысле была для них не чем иным, как переряженным в новые одежды деспотизмом. Следовательно, их отвращение к демократии продиктовано не столько старым страхом перед распущенностью или возможностью борьбы между партиями, сколько их опасением перед фундаментальной нестабильностью системы правления, лишенной духа публичности и отданной во власть единодушным "страстям".
Институтом, изначально задуманным для защиты от власти общественного мнения или демократии, был сенат. В отличие от судебного контроля, оцениваемого ныне как "уникальный вклад Америки в науку государственного управления"[418], оценить новизну и уникальность американского сената оказалось гораздо труднее - отчасти потому, что отсутствовало осознание, что это древнеримское название употреблено, как уже указывалось, по ошибке, отчасти потому, что верхнюю палату конгресса автоматически уподобляли палате лордов английского парламента. Политический упадок палаты лордов в государственной системе Англии на протяжении последнего века, явившийся неизбежным результатом роста социального равенства, может служить достаточным доказательством того, что подобный институт никогда не имел смысла в стране, не знающей наследственной аристократии, или в республике, отстаивающей "абсолютное запрещение всех дворянских титулов"[419]. И в самом деле, не имитация английской системы правления, но глубоко оригинальное постижение роли мнения в государственных делах побудило основателей присовокупить к нижней палате, в которой была представлена "множественность интересов", верхнюю палату, полностью отведенную для представительства мнения, на котором в конечном счете "основываются все правления"[420]. И множественность интересов, и разнообразие мнений рассматривались среди характеристик "свободного правления"; их публичное представительство было признаком республики в отличие от демократии, где "небольшое число граждан ... собирается и лично управляет государством". Однако система представительства, согласно людям революции, была чем-то гораздо большим, нежели просто техническим средством для управления в условиях наличия значительного населения, затрудняющего прямое участие в делах управления. Представительство, то есть ограничение небольшим и избранным кругом граждан, должно было служить своего рода фильтром, призванным очищать как интерес, так и мнение, в целях предохранения их от "сумятицы, которую вносит толпа".
417
Этим, конечно, не отрицается, что «воля» встречается в речах и сочинениях «отцов-основателей». Однако в сравнении с разумом, страстью и властью способность воли занимает весьма незначительное место в их системе координат. Гамильтон, по-видимому, чаще остальных употреблявший это слово, знаменательным образом говорит о «перманентной воле» - что на деле есть противоречие в определении - подразумевая под ней не более, как институт «способный сдерживать народный поток». То, что имеет в виду Гамильтон, это прочность и стабильность, и слово «воля» употребляется им в весьма широком смысле, ибо нет ничего более непостоянного и менее всего подходящего для установления чего-либо перманентного, нежели воля. Сравнивая эти строки с современными французскими источниками, можно заметить, что в подобных обстоятельствах французы воззвали бы не к «перманентной воле», но к «единодушной воле» нации. Однако возникновения подобного единодушия американцы как раз и стремились избежать.
419
Единственным приходящим на ум прообразом института американского сената может служить Королевский совет (King’s Council), функцией которого, тем не менее, был совет, а не мнение. С другой стороны, институт для совета отсутствует в американской системе власти, как она изложена в Конституции. Признанием того, что совет в дополнение к мнению также должен быть представлен среди институтов власти, могут служить «мозговые тресты» (brain trusts) Рузвельта и Кеннеди.
420
О «множественности интересов» см.: Федералист. № 51, о важности мнения - там же. № 49.