Выбрать главу

Так он писал, куда его влек свободный ум – ум исследователя и художника. В случае Самуила Лурье именования взаимообусловленные: художник – значит исследователь. И наоборот.

Первенствующее значение здесь имеют не события, но являющиеся в их хаосе отчетливо персонифицированные образы. Сами они особой роли могут и не играть, из хронологии выпадать и не ею детерминироваться. Но следов их пребывания, пребывания суверенных личностей, не стереть.

Не зря Ивану, герою «Запутанного дела», так же постоянно, как вопрос о его месте в коммунальном строю, мерещится странный сон о «вечности», плите на каких-то курьих ножках – вот-вот она придавит его неимоверной своей тяжестью. Его трагедия была выражена позже, уже в ХХ веке, на языке экзистенциализма – как трагедия «заброшенности» человека в мир. Шанс на ее осознание дан пробуждающемуся разуму только в феномене речи, возлагающей на человека ответственность за собственное «бытие-в-мире».

Все это непросто, скорее сложно, но психологическая острота и проникновенность литературной манеры Самуила Лурье основаны именно на этом фундаменте: познай язык человека – познаешь и его душу.

К тому же в художественной речи, каковой является речь Самуила Лурье par excellence, то есть по преимуществу и в высшей степени, не менее самих слов важна интонация их произнесения. Когда в определенный период, как, например, в сегодняшний, такие слова, как «свобода», «правда», не говоря уж о «демократии», «правах человека» и вовсе вышедших из обихода «великодушии» вкупе с «милосердием», начинают употребляться преимущественно в кавычках, значит, дело из рук вон. Лурье этими кавычками мастерски обряжает потерявшие смысл выражения и столь же мастерски их снимает, можно сказать – срывает. Без кавычек у него гуляет одна пошлость – под ручку с «авторитетом», побившим все рекорды.

«Механика гибели» – тема и сюжет большинства книг Самуила Лурье, на удивление дерзких, но не бранчливых. В них чудесным образом соединились авторская неугомонная проницательность с изяществом изложения. Что в отечественных писаниях редко когда встретишь. А найдешь, так на тебя – и автора – тут же накинутся: почему-то у нас полагают (то есть даже не «полагают» – это въелось как бессознательный критерий), что глубоко рубить можно только топором. А что вырублено топором, к тому не прикасайся пером.

Самуил Лурье – прикасался. Он был серьезный человек, человек мысли. Дерзкой мысли. Мысль же опиралась, я думаю, вот на что: ты и так не оптимист. Чего ж бояться?

Страх и на самом деле ушел.

Разум за себя постоял. Он-то знает, что и как следует преодолевать и каким эмоциям давать волю. Самуил Лурье, несколько лет обдумывая, как лучше написать о Салтыкове-Щедрине, неожиданно принялся сочинять сначала о Мериме, затем о Шекспире. Плюс к тому вклинилась Ватсон, кстати срифмовавшаяся с Надсоном. Автор и вообще изначально больше интересовался Надсоном, его метил в главные персонажи. Но уже было не до рифм, не до игр на читательском поле. «На полит. географию мне наплевать, но в каком унижении совесть и как упивается своей наглостью подлость. 66-й сонет, да и только», – размышлял он в совсем близкое от наших дней время. «Но, – сказал поэт, – сонета 66-го не перекричать». Прекрасный случай вступить в свои права разуму. Он и повел в сторону неутраченного покуда времени, издавна научив не поддаваться, когда не надо, игривым соблазнам, тем паче эмоциям. Во всем 66-м сонете важен теперь был только спадающий на шепот тихий конец последней строчки: «…I leave my love alone». То, чем Самуил Лурье жил, точнее говоря, то, без чего он не мог жить, в конце концов явило себя словесностью. Теперь можно было в этом даже и признаться.

Бывает, найдешь сюжет не то чтобы посильнее «Фауста» Гёте, но тот, что тебя самого затрагивает много больше, чем, скажем, повесть о веронских влюбленных, печальнее которой, всем известно, на свете не сыщешь. Но кому в чем печаль. В последней завершенной работе Самуил Лурье осмыслил трагедию Шекспира как повествование о Меркуцио… То есть о любви к острым словам и презрении к бесчестному смирению всех без разбора Монтекки и Капулетти. Меркуцио никому из них не родня и не ровня. Ибо читал Петрарку.