А так как Академии свойственно не выдвигать никакого своего решения, а одобрять то, что выглядит наиболее похожим на истину, сопоставлять доводы, выставлять то, что можно сказать о каждом из мнений, отнюдь не пуская в ход свой авторитет, но предоставляя слушателям полную свободу выбора между ними, то и мы будем придерживаться этого обычая, который передан Сократом. Этим методом мы с тобой, брат Квинт, если тебе угодно, и будем как можно чаще пользоваться»[926].
«Для меня, – сказал Квинт, – не может быть ничего более приятного».
После этих слов мы поднялись.
О судьбе
I. (1) …поскольку[927] относится к нравам, к тому, что греки называют ήθος; мы же эту часть философии обычно называем «О нравах»[928], но, чтобы обогатить наш латинский язык, лучше присвоить ей особое название – «моральная» (moralis)[929].
Следует также объяснить значение и смысл тех высказываний, которые греки называют αξιώµατα, т. е. тех, в которых говорится что-нибудь о будущем и о том, что может состояться или не состояться. Вопрос об их значении является темным. Философы называют их высказываниями περί δυνατών. И все это относится к «логике», которую я называю искусством рассуждения.
В других моих книгах: «О природе богов», а также «О дивинации» я поступал таким образом, чтобы дать возможность каждой из сторон без перерыва высказать свои мнения, а читателю, чтобы легче было одобрить то, что ему покажется наиболее заслуживающим одобрения[930]. Но в этом рассуждении о судьбе некоторое случайное обстоятельство послужило мне помехой к применению этого метода.
(2) Случилось так, что, когда я находился в своем Путеоланском имении[931], в тех местах в то же время находился и Гирций, незадолго до того избранный консулом и один из лучших моих друзей, человек чрезвычайно увлекшийся теми же занятиями, которым и я с юных лет предавался. Мы много времени проводили вместе, чаще всего обсуждая разные планы, как добиться установления мира и согласия между гражданами. После гибели Цезаря, казалось, везде появились семена новых волнений, и мы считали, что их необходимо было избежать. Почти все наши беседы сводились к обсуждению этих вопросов, и это продолжалось ряд дней. Но как-то Гирций пришел ко мне в такой день, который оказался свободней обычного от посетителей. Сперва мы поговорили о том, что было предметом наших разговоров ежедневно и как бы узаконенно – о мире и спокойствии.
II. (3) Затем Гирций сказал: «Теперь ты, хотя упражнения в ораторском искусстве совсем, я надеюсь, не оставил, но, наверно, на первое место поставил философию. Так не могу ли я послушать от тебя что-нибудь?»[932]
«Ты можешь, – говорю, – и послушать, и сам поговорить. Я действительно, – это ты верно сказал, – не оставил занятий ораторским искусством, которым, как я слышал, и ты в последнее время загорелся, хотя и чересчур пылко. И то, чем я сейчас занимаюсь, не только не ослабляет это искусство, но даже дает ему пищу для роста. Ведь ораторское искусство имеет много общего с той философской системой, которой мы следуем[933]: оратор заимствует у Академии тонкость мысли, а взамен отдает ей изобилие и красоту речи. Так что, – говорю, – поскольку в нашей власти оба занятия, сегодня тебе выбирать, каким ты предпочитаешь насладиться». Гирций на это ответил: «Очень любезно с твоей стороны, и это очень похоже на тебя, ты ведь всегда охотно шел навстречу моему усердию. (4) Но так как с твоими мнениями об искусстве красноречия я достаточно знаком, и тебя я часто слушал и буду слушать, а твои „Тускуланские беседы“ показывают, что ты действительно следуешь этому методу академиков: при обсуждении оспаривать любые выдвинутые положения, то сейчас я хотел бы, если это тебя не затруднит, предложить некоторую тему, о чем я послушал бы». «Разве меня может что-нибудь затруднить, если тебе это будет приятно, – сказал я, – но учти, что слушать ты будешь римлянина и человека, который робко вступает в этот род обсуждений и притом вернулся к подобного рода занятиям после долгого перерыва».
932