Hell might afford my miseries a shelter{42}.
Здесь выразилось пуританское чувство, тревога о грехе и предопределении; но прочтите другие, гораздо более страшные слова Сенанкура, выражающие уже не протестантское, а католическое отчаяние, слова, которые он вложил в уста своего Обермана (письмо ХС): «L'homme est périssable. íl se peut; mais, périssons en résistant, et, si le neant nous est resérvé, ne faisons pas que ce soit une justice.»{43}. И в самом деле, я должен признаваться, как ни тяжело в этом признаться, что никогда, во времена простодушной веры моего детства, меня не пугали описания мук ада, какими бы жестокими они ни были, и я всегда чувствовал, что небытие гораздо страшнее ада. Кто страдает, но все же живет, и живет, страдая, тот любит и надеется, даже несмотря на то, что на дверях его тюрьмы начертано: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» {44}, и лучше жить, страдая, чем почить с миром. В сущности, дело в том, что я не мог верить в эту жестокость ада, жестокость вечного наказания, и не видеть того, что истинный ад - в небытии и в перспективе небытия. Я верил и по-прежнему верю в то, что если бы все мы уверовали в наше спасение от небытия, то все мы стали бы лучше.
Что такое радость жизни, Та joie de vivre, о которой нам твердят сегодня? Голод по Богу, жажда вечности, жажда сверхбытия, всегда будет разжигать в нас эту жалкую радость жизни - той, что преходит, а не той, что пребывает. Именно она, эта необузданная любовь к жизни, любовь, которая жаждет нескончаемой жизни, обычно более, чем что-либо, пробуждает в нас жажду смерти. «Если я обречен на гибель, если я действительно умираю полностью, - говорим мы себе, - я покончу с миром, покончив с самим собой, и почему бы не покончить с ним как можно скорее, чтобы новым сознаниям не пришлось терпеть тяжкий обман нашего преходящего и иллюзорного существования? Если иллюзия жизни, жизни ради самой жизни или ради других людей, которые тоже должны будут умереть, рухнула и больше не наполняет нам душу, то для чего же тогда жить? Тогда смерть нам - исцеленье». Да, мы скорбим, ибо страшимся вечного покоя, и видим в смерти исцеленье.
Даже поэт страдания и смерти, тот самый Леопарди, что, потеряв последнюю иллюзию, иллюзию веры в бессмертие,
Peri l'inganno estremo
ch’etemo mi credea{45},
говорил своему сердцу об l'inftnita vanita del tutto{46}, знал о тесном родстве между любовью и смертью и о том, что в тот самый миг, когда «в сердце твоем рождается глубокое любовное чувство, вместе с этим чувством в груди, истомленный и обессиленный, ты чувствуешь желание умереть». Причиной смерти большинства из тех, кто наложил на себя руки, было не что иное, как любовь, раскрывшая им свои объятия, предельная жажда жизни, жажда еще большей жизни, жажда продлить и увековечить свою жизнь, когда однажды им пришлось убедиться в том, что это их страстное желание жить тщетно.
Проблема сия трагична, и всегда, чем сильнее нам хочется от нее уклониться, тем неумолимее встает она перед нами. Невозмутимый - невозмутимый? - Платон двадцать четыре столетия тому назад в своем диалоге о бессмертии души, доказательство которого ускользало у него из рук, произнес эти полные глубокого смысла слова о сомнительности нашей мечты о бессмертии и о решимости утверждать то, что может оказаться тщетным: «Такая решимость прекрасна! ", καλόζ γάρ δ χίνδυνοζ{47}, прекрасна судьба, зовущая нас гнаться за тем, благодаря чему душа наша никогда не умрет{48}. В этой мысли - зародыш знаменитого аргумента пари Паскаля.
Наперекор этой решимости, желая упразднить ее, мне приводят доводы в доказательство абсурдности веры в бессмертие души; но эти доводы не убеждают меня, ибо они суть только лишь доводы и не более, чем доводы, и не ими питается сердце. Я не хочу умирать, нет, я не хочу умирать и не хочу хотеть этого; я хочу жить всегда, всегда, всегда, и жить, оставаясь самим собой, гем самым жалким я, которое и есть я сам и которое я чувствую существующим здесь и теперь, потому-то меня и мучает проблема долговечности моей души, моей собственной личной души.
Я есмь центр моей вселенной, центр вселенной, и в величайших муках кричу вместе с Мишелем{49}: «Мое я, у меня отнимают мое я!". «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душу свою потеряет?» (Матф. XVI, 26){50}. Эгоизм, скажете вы? Нет ничего более универсального, чем индивидуальное, и то, что принадлежит каждому, принадлежит всем. Каждый человек значит больше, чем все человечество вместе взятое, и нельзя жертвовать каждым ради всех, разве только если все жертвуют собою ради каждого. То, что вы зовете эгоизмом, есть закон психического тяготения, необходимый постулат. «Люби ближнего твоего, как самого себя»{51}, сказано нам, и при этом предполагается, что каждый из нас себя любит; ведь нам не сказано: «Люби самого себя! ". И тем не менее, любить себя мы не умеем.