Покуривая, Ткачук сыто, благодушно жмурился и размышлял, откуда в бою появилась усталость. Сколь боев провел, с сорок второго ишачит, — не было ж такого. А тут навалилось, ничего не можешь и не хочешь делать, пальцем шевельнуть — сверх сил. Просто выдохся он малость, Пилипп Ткачук, не железный же, из боя в бой, из боя в бой. Подранило бы, не серьезом, чуток, — поотерся б в госпитале. Да-а, госпиталь, считай, что твой курорт.
Когда началась вторая атака, Ткачук был свеж, бодр, азартен. Поливал немцев из «дегтяря», удовлетворенно хмыкал, думая, что усталость — ну ее к бису — больше не одолеет. Разве что к концу атаки.
Но до конца второй немецкой атаки Ткачук не дожил. Танки подходили, словно волоча за собой автоматчиков. Солдата, бывшего вторым номером, сразило осколком, менять диск некогда, танки — вот они, и Ткачук схватился за противотанковую гранату, швырнул. Взрыв. Танк остановился. Добить его! Ткачук схватил вторую гранату, занес ее назад, чтобы швырнуть под гусеницы, и в этот момент пуля попала в корпус гранаты. Не успев ни о чем подумать, ничего сказать, Ткачук был разорван своей же гранатой в клочья. Мгновенная безболезненная смерть, которой на фронте, коль тебе уж суждено погибнуть, можно было позавидовать. Если вообще смерти можно завидовать.
Евстафьев
Раз надо, значит, надо. Это правило делало его в бою деловитым, аккуратным, безотказным. В атаку он поднимался в числе первых, когда раздавалось: «Коммунисты, вперед!» — хотя после плена и стал беспартийным. В обороне в самых критических ситуациях держался до последнего, отходил, если только был на это приказ. Был уверен: сколько ни выпадет боев на его долю, он пройдет их. Ранят? Судьба, значит. Убьют? И на то, как поверится, божья воля. Лишь бы в плен не попасть. Плен — это уж такая кара, что ни судьбой, ни божьим промыслом не утешишься. Но плену больше не бывать, в это он непререкаемо веровал, потому что просто не мог очутиться там в четвертый раз. Война будет долгая, боев для Евстафьева припасено впрок, но плену не бывать. Закончим этот бой, раздолбаем немца, снова марш, а за маршем снова бой. И так аж до самого Берлин-города.
Перекурив после обеда, Евстафьев, один из немногих, без всяких приказаний взялся за лопатку и скоренько привел в порядок свой окоп: расчистил от завалов, восстановил бруствер, в траншее пошуровать исхитрился. Стрелял он неважно, зрение подводило, поэтому целился с тщанием. Старался стрелять наверняка, не одобряя торопыг, палящих в белый свет, как в копейку. Сам себе растолковывал: «Пошто попусту жечь патроны? С умом надобно, с разумением».
Немец пер по-оголтелому, по-черному. Некуда ему было деваться, как объяснили командиры. Вырывался, стало быть, из котла, вырвется — со своими соединится. Да где свои-то? Далеко на запад оттопали. Но немец неразумный, прет и прет, танков сколь, бронетранспортеров, артиллерия палит, пулеметы, автоматчиков прорва. Давненько Евстафьев не участвовал в таком жарком бою. Жарко, жарко, что и говорить, пот льет в три ручья, успевай рукавом вытираться.
Пуля ударила ему в грудь, посредине между сосками. Будто толкнули, и он упал, не удержавшись. Сгоряча попробовал встать. Не сумел: головокружение, тошнота, слабость. Грудь тупо болела. Он ощупал ее, и пальцы прилипли. Кровь, понял он, хотел отдернуть пальцы, но сил не было. Затылок его упирался в стенку ячейки, и Евстафьев видел, как кровь проступает на гимнастерке, течет по пальцам, по прикладу винтовки. Были б силы, достал бы индивидуальный пакет, перевязался бы как-нибудь. Нету сил и позвать санитара, вместо голоса — хрип и бульканье. Значит, сгибнуть? Или кто-то набредет, прежде чем он околеет?
В траншее — топот, немецкая речь. Двое в касках с рожками заглянули в окоп, один ткнул дулом автомата в сторону Евстафьева, второй кивнул. Плен? Сызнова плен? Тот, что кивнул, нажал на спуск, и очередь вошла Евстафьеву в грудь, туда, где была уже пулевая дырочка. Он еще жил какое-то мгновение, ему примерещилось, что его душа отделяется от плоти, взлетает ввысь. И мир отделился от него, и уже никакой мысли не возникло в гаснущем сознании.
Друщенков
Осколок пропорол рукав, застрял в мякоти предплечья. Друщенков выругался. Не вовремя ранило. Но потом успокоился: если кость не повреждена, а оно скорей всего так, он из траншеи не уйдет, будет уничтожать фашистских гадов. Больно, но терпеть можно. Кровь стекает по руке — перетянуть, перевязать нужно. Правая рука здоровая, стрелять он сумеет, каждую очередь, каждую пулю — в гитлеровских извергов, у него к ним личный счет.