У сельской околицы Пашко сказал:
— Дорога туда мне знакома, все тебе растолкую. Не бойся, не заблудишься.
И оба замолчали, погрузившись в свои мысли. Собственно, это были даже не мысли, а скорее разрозненные картины прошлого — того, что они когда-то видели или слышали, и эти несвязные картины влекли их то в прошлое, уже не имеющее значения, то в неясное, зыбкое будущее.
Перед глазами Пашко встает по-осеннему желтая дубрава в Старчеве, из нее выходит скользкая, облепленная опавшими листьями тропа. Глаза смотрят на заснеженное село Рабан и Пусто Поле по ту сторону Лима, а видят все ту же тропу, но уже не безлюдную, на ней стоит его родич, коммунист Арсо Шнайдер. Арсо не один, с ним Васо Остоич, по прозванию Качак[10]. Было это полтора года тому назад, а вот сейчас ожило.
— Тебе надо записаться в милицию, ее сейчас организуют, — сказал ему тогда Качак.
— Зачем же мне записываться, когда вы других отговариваете? — спросил Пашко.
— Отговаривать — отговариваем, но это бесполезно. Все равно ее создадут, а нам нужно иметь там своего человека.
— Я не ваш человек, ничейный я.
— Тебе только так кажется, потом сам увидишь, да сейчас это и не важно. Важно, чтоб ты, когда понадобится, пропускал бы наших людей через мост…
Пашко с опаской, искоса взглянул на спутницу: не догадывается ли она каким-нибудь образом о том, о чем он сейчас думает?.. Лицо бледное, значит, еще боится и некогда ей думать о другом. «Все мы точно замурованные, — подумал он, — смотрим друг на друга, а не видим, кто о чем думает, хотя, пожалуй, это к лучшему…»
Так он тогда и вступил в милицию, получил, как и все прочие, винтовку и обмундирование и, стоя на часах у мостов, охотней пропускал тех, у кого не было разрешения, чем тех, кто его предъявлял. Первые были ему ближе, — Пашко казалось, что и они, подобно ему, тщетно борются со Злой Нечистью.
Стоило закрыть глаза, и перед ним встает Васо Остоич. Васо щурится от внезапно осветившего дубраву осеннего солнца и, слегка волнуясь, приглушенным голосом говорит:
— Будут жертвы, кто знает, кому доведется остаться в живых, поэтому нам нужно, чтобы кто-нибудь порадел об убитых, предавал бы их земле и запоминал, где они похоронены. Вот ты бы за это и взялся — тебя никто не заподозрит…
С тех пор Остоича он не видел, но со Шнайдером встречался трижды — каждый раз перед тем, когда должны были пройти через мост их люди: сначала незнакомые мужчины, потом какая-то женщина. «Значит, они еще живы, — подумал он, — и, наверно, засели где-нибудь в лесах по ту сторону Караталиха и Тамника — где-нибудь возле Дервишева ночевья, у подножья Орвана и Рогоджи, на мусульманской земле, куда четникам нет ходу. Может, женщина идет туда разыскивать их? Если признаться, кто я, она все равно не назовет себя и не скажет, кого ищет. Да, огородились мы стенами и подняли все мосты. Остоич не приходит и товарищам запретил — опасается, как бы на меня не навлечь подозрение и не навести на след. Это хорошо, а будь по-иному, тут же явились бы бородатые родичи жечь дом Пашко Поповича, уничтожать пчельник, книги и те жалкие открытия, которые я сделал, изучая Злую Нечисть, этот бесконечный источник несчастья во все времена и у всех народов…»
На какую-то минуту его взгляд привлекла бурая стремнина ущелья, которое прорезало Пусто Поле. Совершенно очевидно, что поле было когда-то пологим дном озера, еще до того, как Лим пробил себе путь сквозь скалы. Потом река, точно пилой, рассекла это поле и унесла часть земли в Дрину. Снег на этом отвесном скате не держится, и потому он отливает на белом фоне красновато-бурым цветом, будто глубокая рана на теле земли. «Может, и в самом деле рана, — подумал Пашко. — Все на свете, в сущности, живое, а значит, ранимое, и у всего свои напасти, большие и малые, одни — внешние, другие — внутренние. Если напасть извне не так опасна и близка, тут же, точно цыпленок из яйца, вылупливается напасть изнутри и начинает набирать силу, как запазушная змея, как этот Лим, похожий на змею в зеленой чешуе, что и зимой не знает спячки. Так что гибнут не только люди — у гор и небесных звезд тоже есть свой конец, хоть и далекий…»