Выбрать главу

«Господи, — думала она, сидя перед плитой и не мигая смотря в ничем не занавешенное окно, где красное от огней, низкое, словно дымом схваченное небо висело над землей, — Господи, если ты есть, сделай, чтобы мне стало страшно, сделай так, чтобы я опомнилась. Если Ты есть и если душа моя захотела этого, сделай, чтобы хоть тело удержало меня, отвратилось, спасло бы себя и меня от греха, помоги, если ты есть, хотя бы по-животному опомниться». Но, держа шипящую резиновую трубку в руке, Женя вдруг почувствовала не отвращение, а еще более страстное желание смерти, и именно во всем ее разбитом теле, а не только в сознании, все как бы потянулось к небытию и тьме. Душа, может быть, в эту минуту, не разлучаясь, но, наоборот, крепче обнимаясь со своей оболочкой, помогая ей, двинулась куда-то, со звоном колоколов, с разрывом ракет, в исчезающий, тающий, белый Млечный путь. На одну единственную минуту хватило полного их слияния, в котором и душа и тело были одинаково согласны во всем. С тяжелой силой жизнь еще раз ударила Жене в уши, и все погасло в беспамятстве, в котором нет видений.

4

— Поздравьте меня, сказал Алексей Георгиевич, — сегодня я сделал, или почти сделал, одно дело, за которым гонялся три недели.

Немолодой, усатый человек в высоком воротничке, перегнулся к нему, и в соседних окошечках тоже зашевелились.

— Надо вспрыснуть, — сказал кто-то.

Асташев уже кивал направо и налево.

— Непременно, сегодня же. Мало того, — он остановился на мгновение, — я сегодня завязал такие связи…

— Господа, он будет директором, — воскликнул кто-то из-за своего стола, из-под зажженной лампы.

— Но я вовсе не желаю быть директором, — и Асташев счастливо засмеялся. — Я вполне доволен своей судьбой. Он повернулся на каблуке и пошел между столами, угощая направо и налево всех встречных папиросами, которые нарочно для этого покупал. Ощущая легкость и прочность в ногах, он отправился бродить по улицам, смотреть в витринах галстуки. Было холодно и пасмурно, но он сегодня так был полон собой, что не замечал ни погоды, ни женщин. На восьмом этаже, в маленькой конторе на Елисейских полях, где всего-то и было мебели, что пустой письменной стол, стул для хозяина и кожаное кресло для гостя, он познакомился с сыном делового человека, русским, но уже не говорящим по-русски, и тот обещал ему подсунуть отцу в добрую минуту полис для подписи на миллион.

Асташев сейчас же перешел на тон опытного заговорщика, стихал, когда на каблучках вбегала безбровая, охрой пудренная, секретарша, а когда без доклада, в пестром пальто, высокий, плечистый, вошел известный летчик, подписавший здесь недавно контракт на участие в каком-то фильме, и крошечная, полупустая комната сейчас же наполнилась так, что и самый звук голосов стал другим, Алексей Георгиевич встал, чтобы уйти.

— Не нужно ли тебе застраховаться? — спросил директор конторы, — ведь ты окочуришься, наверное, прежде других. Странно, что до сих пор не сломал себе шеи.

Летчик бросил на стол две громадные, светлые перчатки.

— Нас страхует компания, — сказал он, мельком взглянув на Асташева.

— Это ничему не мешает, — вступил тот. — Здесь не место и не время, но позвольте сказать, что компания вас страхует по-казенному, гуртом, а вы можете это сделать еще и индивидуально. Всегда приятно действовать индивидуально. И даже в рай, по-моему, веселее пойти, как путешествующему за свой страх и риск, нежели как экскурсанту, участнику групповой поездки.

— Какая чепуха! За этот индивидуализм надо платить бешеные деньги.

— Летающие платят всего на одиннадцать процентов больше, чем платят ползающие по земле.

Директор конторы расхохотался.

— Он утешает тебя. Послушай, дай ему свой адрес, он зайдет и объяснит тебе с глазу на глаз, что ожидает тебя на том свете.

— Никогда не говорю про тот свет, — весело сказал Асташев, — с меня вполне довольно и этого. Мы живем не в степи, а в столице мира.

Летчик из широкого, лакированного бумажника вытащил свою визитную карточку и, стараясь не выронить каких-то фотографий, передал ее Асташеву.

— Зайдите… когда-нибудь, — сказал он равнодушно. — Я живу очень далеко, за городом. Это на поезде.

Алексей Георгиевич поблагодарил обоих и низко при этом поклонился.

Ему было так легко, так хорошо, он чувствовал себя таким свежим, молодым, спокойным, что, хлебнув отвратительного зеленого напитка у стойки, где угощал восьмерых служащих страхового общества, он стал только еще веселее и приятнее. Позавтракал он чем-то вкусным и острым и часам к двум почувствовал, что на сегодня довольно, что он устроит себе нынче маленькое развлечение, отдохнет, наберется сил, чтобы завтра с утра выехать за город, к летчику. Он никогда ничего не откладывал, и вся его работа всегда шла по горячему следу.

Через три часа он был у Ксении Андреевны: эти три часа он провел в одном доме, где был только зрителем, не участником, и этого с него на сегодня было вполне достаточно. В этом доме, дорогом и открытом только днем, его знали: когда он являлся, швейцар спрашивал: желает ли он в левую дверь или в правую? За левой дверью были женщины, за правой — кресла и экран. Он ходил через раз. Сегодня очередь была за экраном.

Но в этот час Ксении Андреевны дома не бывало. Прислуга открыла ему, он прошел в гостиную, снял башмаки, лег с ногами на диван, взял газету и велел принести себе чаю с лимоном. Газета была вчерашняя. Он читал ее от нечего делать, и, странно, но то ли от состояния его пищеварения, то ли от того, что он так долго просидел в душной и совершенно немой темноте, но ему ничего уже не было интересно сегодня, и дремота ходила где-то совсем близко.

Газету он читал ежедневно и всегда с одним и тем же чувством: а ну-ка посмотрим, что-то они еще поделывают, о чем кипят, в какой просак попадают? Всякая новость, касающаяся России, вызывала в нем усмешку: как, господа, вы еще существуете? Зато когда ему приходилось смотреть фотографии, где кто-нибудь один, в отличной паре военных сапог, приветствовал тысячи в таких же сапогах, что-то в нем тайно и счастливо трепетало. Только такой должна была быть власть в его представлении, только такой: единоличной, все объясняющей, разрешающей и запрещающей.

И тогда он мечтал, и мечты его, как у многих, не умеющих мечтать, были далеки от действительности, в которой он жил, отвлеченны и нелепы. Он мечтал о порядке — о человеке, могущем держать в руках всю Европу, а, следовательно, и весь мир. И тогда он, Асташев, закажет себе вот такие же блестящие, ловкие сапоги, как орденский знак людей, принадлежащих великой дисциплине. Он окажется необходимым, гораздо более необходимым миру, чем сейчас, потому что сейчас — все равны: здоровые и больные, ловкачи и неудачники, а тогда нужны будут одни Асташевы, Асташевы, Асташевы…

Он читал, бегая глазами. Горный инженер в припадке умопомешательства зарезал жену и двух детей; открылась собачья выставка; на Формозе ощущались подземные толчки; поднятие цены на электричество; в Бельгии — министерский кризис; самоубийство некоей мадемуазель Дюпон: соседи были привлечены сильным запахом газа. Когда они взломали дверь… В записке она просила простить ее за беспокойство и писала, что умирает от неразделенной любви.

Когда он проснулся, в комнате было уже совсем темно. Ксения Андреевна все не возвращалась. Он обулся, написал на клочке бумаги: «Маман, не хотите ли нынче сходить куда-нибудь, повеселиться? Наденьте самое шикарное ваше декольте. Зайду в восемь». И так как делать ему было решительно нечего, он отправился к Клавдии Ивановне, он не был у нее все эти дни.

Клавдия Ивановна лежала в постели. У нее болели зубы, ее лихорадило; в комнате было неубрано, и ничего вкусного не было сготовлено к чаю.