Выбрать главу

Немецкий философ и публицист с берегов Рейна Йозеф Гёррес писал в своей «Мифологии азиатского мира» (1810 г.): «Не только у входа в Рай поставлен пламенеющий херувим, но и на всякой границе, где одна эпоха переходит в другую, грозит нам огненный меч». Этот мифологический образ намечает момент диалектики, который и пас интересует: переход и непереход; эпохи переходят одна в другую, и в то же время из одной, как по Гёрресу, не «пускают» в другую. Это, так сказать, динамика движения в ту пору, теперь же посмотрим, что переходит, а что не переходит, сменяясь совершенно новым.

Чтобы показать различие между тем, что было до конца XVIII века и что затем сменилось противоположным принципом (со скоростью стремительной, молниеносной в масштабах истории), прибегнем к примеру науки. Не как к метафоре и к простому сравнению: этот пример из области науки иллюстрирует то самое, что сейчас нужно, потому что проистекает из тех же глубин исторического сознания; он нужен сейчас лишь потому, что с красноречивой краткостью показывает и распутывает то, что в литературном процессе весьма запутанно. Этот пример — Чарлз Дарвин с его эволюционной теорией, которая в современном систематическом виде опубликована им в 1859 г. Эволюционная теория возникла не сразу: до 1832 г., то есть до смерти Гёте, насчитывают чуть ли не 130 сугубо частных попыток мыслить развитие животного мира эволю-ционно. Дата смерти Гёте символична; этим годом можно условно обозначить конец прежней естественной истории — как раз такой, для которой «истории» в привычном нам смысле не существовало. «Эволюция» есть, собственно, развертывание, разворачивание чего-либо из своего начала — так что эволюционная теория переосмысливает не только историю животного мира, но и само слово «эволюция». Теперь это — развитие, от низшего к высшему, во времени; а раньше — тоже, конечно, не сутолока случайных, никак не связанных между собой живых форм, а их взаимосвязь во вневременном логическом становлении. В последнем случае тоже есть восхождение от простого к сложному, от низшего к высшему, но само это восхождение задано тем, что все было сотворено, что все выпало в бытие единовременно, точнее в два дня, и сотворено закономерно, так что естественная история и натурфилософия XVIII — начала XIX века, конечно же, не затруднялась уже устанавливать между различными животными видами, стоящими на разных ступенях всего порядка, зависимость — логику смыслового генезиса. Само восхождение — в пределах единовременного, и оно задано началом, архэ, всей этой иерархии. Архэ же — это 1) и начало во временном смысле, и, главное, 2) начало в смысле властвования, первенствования, первопринципа. Итак, и в одном случае архэ составляет творческое начало, создавшее единовременно иерархию живых существ, и в другом случае архэ — это начало жизни на земле во времени, органическое ее зарождение и развитие. Таковы два принципа естественной науки: один — вертикальный, когда мир рассматривается как единая смысловая иерархия, принцип науки до начала XIX века, условно говоря — до смерти Гёте и конца натурфилософии; другой — горизонтальный, и это принцип науки XIX века, принцип реалистически мыслящей науки XIX века. Любопытно отметить, что в одном случае соседом человека оказывается Бог, носителем образа и подобия которого был человек; хотя между Богом и человеком непроходимая бездна, но все же (как бы формально) человек следует за Богом в этой иерархической системе; в другом случае соседом оказывается обезьяна — та самая, которую еще моральная философия XVIII века полагала созданной всего лишь ради того, чтобы, передразнивая человека, являть ему смешную и позорную картину его пороков. Согласно одному принципу животные — наши старшие братья (Гердер), так как они созданы раньше человека, согласно другому — младшие, потому что они не доросли до человека и как бы остановились на стадии детской несмышлености.

Вот эта вертикальность одной картины вневременного иерархического становления и горизонтальность другой — развития, эволюции во времени — дают нам две универсалии, или категории, культуры, и одна исторически сменяет другую, правда, не совсем вдруг, но на таком отрезке истории, который может считаться историческим «вдруг». Такого рода категории — не абстракции, не отвлеченности, они пронизывают всю ткань произведений искусства — именно потому, что предопределяют и предваряют всякую мысль, всякий ход мысли. Именно вертикальность воспринятого, познаваемого и воссоздаваемого мира — именно эта вертикальность предопределила особую эпизодичность традиционной литературы — эпизодичность, при которой вертикальность осмысления события, включения его в иерархический план, с его верхом и возможным низом, существеннее, чем сцепление событий между собой, связь их на горизонтальном уровне, при которой герой перевоплощается в своих ролях-масках, а не выступает как самоопределяющееся цельное бытие, личность. Вся эта вековая литература — это не литература неосвоенной горизонтали, а литература освоенной и утверждаемой вертикали. В лоне так определенной мысли возникают «Божественная комедия» Данте, на самой границе отведенного такой культуре огромного времени, и «Фауст» Гёте, который уже никак нельзя представить себе иначе, как между небом и землей, в этой вертикали, трагической и комедийной до фарсо-вости, благодаря которой возникает и непонятно как, никем не объясненный и столь органически-естественный финал, величественный и по-моцартовски лучезарный, так что в нем нельзя не ощутить прекрасное легкомыслие финала «Волшебной флейты», но нельзя не ощутить и то отчаянное и тоже прекрасное тугодумство, которое вышло наружу в неоромантизме начала нашего века — в Восьмой симфонии Густава Малера. Одна вертикаль — и миллион способов ее передачи, осмысления; бывает, что она сворачивается до близких и тесных отношений в одной комнате, но тогда сама комната — все равно что подобие мира. Так описывал Аввакум свою жизнь в одной комнате с «бешеным» московским стрельцом: «Замкнуты мы с ним, двое с ним жили, а третей с нами Христос и пречистая богородица»