Выбрать главу
ис — это лишь "так называемые" романтики, романтики в кавычках, погрязшие в индивидуализме, не порвавшие контактов с веймарской классикой и не проникшиеся безличным пафосом почвы и связующего предания. "Истинными" романтиками признаны разве что Карл фон Савиньи, учивший о праве как таинственном выражении "духа народа", и "человек судьбы" Карл Отфрид Мюллер. Разумеется, сам Бахофен — истинный из истинных. Напротив, Ницше, "измеренному бахофеновской мерой"62, достается суровый выговор. "В ницшевском понятии жизни отсутствует глубина, сообщающая жизни серьезность смерти (!)" 63. "Ницше недоставало символического взгляда. Неимоверной реальности греческого культа он не увидел ни в малейшей мере" в4. Не без основания подмечая модернизаторство Ницше, Боймлер подчиняет эту констатацию тоталитаристской тенденции, требую- ной совместно с Максом Хоркхеймером в 40-е годы, о обнаруживает ненавистный синдром буржуазного р< ционализма. . в гомеровском Одиссее, на самом порот античности 76. Порча всего состава культуры, совпада] тая для Ницше с выступлением Сократа, через семьдеся лет посЛе Ницше относится к временам, предшествующи самому рождению этой культуры, — к эпохе становленп патриархата. Классика скомпрометирована как объект "буржуа: ного" пиетета, "академического", "культур-филисте] ского" — словцо Ницше! — культа. Она чересчур раци< налистична, чересчур моралистична и гуманистична, ч ресчур благопристойна и размеренна. Иначе говор; она виновата уж тем, что она — классика. Ей дост; ются подчас довольно забавные укоризны, что она "HI подлинна", что уже с нее пошла "христианская фальс] фикация" могучей внеморальности "подлинного" мифа 7 Когда Энгельс в 1884 г. призывал увидеть сквозь дре: него грека — "дикаря", "ирокеза" 78, это было для XIX менее всего тривиальным. Но XX век приносит с собс утрированную психологическую установку, побуждат щую сразу проскакивать к этому "дикарю" сквозь эллш и мимо него, не перечувствовав его эллинства, не переж! в нем ничего, кроме "ирокеза". Здесь надо различать ра ные вещи. Само по себе открытие автономной эстетич ской ценности примитива, будь то негритянская культов; маска или эгейский идол, — это обогащение нашей во приимчивости, культурное завоевание, которое бесполез] оспаривать. Однако нельзя отрицать и другого: адепт п слепицшевского нигилизма, льнущий к безднам архаик поближе к ритуалам кровавой жертвы и оргиастическо срамодейства, медлящий в мире смутных, нечленора дельных, безличных праформ, надеясь экстатически о рести опыт живого мифа, — явление гротескное и глубо] двусмысленное. Кроме всего прочего, это явление бе надежной тщеты, ибо искомые "изначальность" и "по линность" упрямо не даются в руки. Современный api иавт может возбудить себя до эйфорической иллюзи описанной в одном из самых сильных и страшных стих творений Готфрида Бенна, когда мерещится, будто чудш и полубоги древнего мифа явились во плоти и прибл зились вплотную, оставляя лишь место, где упасть колени — ваться история философской онтологии). Советская исследовательница так описывает этот результат: "Начало метафизики восходит у Хайдеггера в конце концов к началу западноевропейской философии, так что даже в глубокой древности Хайдеггер больше не находит "изначальной связи мышления с бытием". Вся до сих пор существовавшая философия была метафизической — таков окончательный вывод Хайдеггера. Если еще в 30-х годах он в поисках неметафизического отношения к миру обращался к древним, преимущественно к досократикам, то логика его собственной концепции привела его к тому, что "бытия еще никто не мыслил" 72. Современное нигилистическое сознание, убегая от себя к эллинской классике, затем еще дальше — к эллинской архаике, вновь и вновь видит, словно в страшном сне, само себя. Круг замыкается. Описанный Т. Манном черт Адриана Леверкюна знал, что делал, когда соблазнял своего пациента: "Мы предлагаем большее, мы предлагаем как раз истинное и неподдельное — это тебе, милый мой, уже не классика, это архаика, самодревнейшее, давно изъятое из обихода" 73. Напряженное устремление к архаике, неспособное удовлетвориться никакой фактически данной в истории мерой архаичности, заметно у мыслителей самого различного типа и толка. Вот Фрейд, выводя известное из неизвестного, объясняет наличного человека, как его знает история и современность, из бытия совершенно неведомого и произвольно угадываемого человека "пра-орды" ("Urhorde") 7*; легко усмотреть, что доисторическому дается странный онтологический примат, оно сознательно или бессознательно мыслится субстанциальное истории, реальнее ее, плотнее, гуще; история же, напротив, предстает вечно подозреваемой и разоблачаемой мнимостью, игрой в переодевание 7б. Характерно, однако, что наследникам Фрейда этого мало: неофрейдисты вроде Эриха Фромма и прошедшие через фрейдизм культур-антропо-логи вроде Бронислава Малиновского еще при жизни учителя критиковали учителя за то, что тот остановился на недостаточно архаичной архаике, на патриархальном конфликте отца и сыновей, а не устремился в более глубокие недра доисторического. Или Теодор Адорно — казалось бы, философский и политический антипод Хайдеггера; но в своей "Диалектике просвещения", написан- надежда уйти от истории, от памяти Европы; короче, страсти, вызываемые иррационалистической интерпретацией Эллады, в конце концов уводят от Эллады к более экзотическим берегам. Это тема стихотворения Бенна "Орфические клетки": сначала в нем поминается "дельфийская песнь о шествии атлетов" (с намеком на блаженную смерть Клеобиса и Битона), но затем посвященному указан путь "к иным сосцам, к иным морям", местом "орфического" жертвенного экстаза должен стать — Занзибар м. Еще одно стихотворение того же поэта начинается словами: Топочущий танец Того — Африка в мозгу Напрашивается вопрос: может ли дать что-нибудь сознанию, взыскующему колоритного архаического варварства, эллинская классика? Оказывается, может. Эллинская классика может переживаться как пограничная область, как водораздел "нашего" и "иного", "истории" и "мифа", культуры и первобытности, как предел, на котором и архаика, и цивилизация оттеняют друг друга и через это обретают такую остроту, как нигде. Вспомним мысль М. М. Бахтина: "Каждый культурный акт существенно живет на границах: в этом его серьезность" 8 в. По этой логике первобытность можно живее всего восчувствовать в составе античной культуры как раз потому, что античная культура — конец первобытности. Вот Эрнст Юнгер (иод. в 1895 г.), небезызвестный философствующий литератор-ницшеанец, в 50-е годы нашего века перечитывает Геродота. "Мы называем Геродота "отцом истории". И в самом деле, он предлагает необычное чтение: сквозь его тексты идешь, как сквозь ландшафт, освещенный светом утренней зари. До него было нечто иное, была ночь мифа. Эта ночь не была мраком. Она была скорее сновидением, она знала иной способ сопрягать людей и события, нежели тот, которым владеет историческое сознание с его пробужденной силой. Отсюда утренняя заря в труде Геродота. Он стоит на гребне горного хребта, разделяющего день и ночь; не просто два времени, но два качества времени, два качества света. mil Schlangenhaar die Lende an Zweig und Thyrsenstab. . - что спящий Улисс нашел-таки во сне свою утраченную родину 79. Но потом наступает отрезвление, и любитель архаики обращается к самому себе словами того же Бенна: Ждешь ли, что выйдут снова Боги, славу явив? Ты обесславил слово, Ты обескровил миф — Мудрый Мойр не пытает, Одно осталось, одно: Пусть молча земля впитает Жертвенное вино 80. Для "полых людей", о которых говорит известная поэма Томаса Элиота 81, все пусто; но едва ли не в наибольшей степени опустошен и исчерпан за тысячелетия именно классический, эллино-италийский, "средиземноморский" мир (еще одно ницшевское словечко!). Что нам Тирренское взморье, Что нам долины олив, — Средиземноморье, Исчерпанный мотив. Влага из горла кратера Вылита навсегда, Пусты под небом Гомера Белые города 8а. Кровная заинтересованность в античной классике, которая жила все века европейской культуры, угрожает отмереть почти безболезненно. В самом деле, если новейший вкус даже в эллинстве ищет варварства, даже в греке — дикаря, то не проще ли искать дикаря в дикаре? Стоит послушать, с каким благоговением психоаналитик Карл Густав Юнг отзывается о мощи шаманских верований североамериканских индейцев, живущих в интуитивном единении с ритмом космоса 83. Здесь, по краш мере, все хранит тождество себе, миф — это миф', и культ — это культ, ни на что еще не легла тень цивилизующего переосмысления, сдвигания смыслов. Здесь манит у Юцгера, несмотря на его сомнительную красивость, хочется признать удачным — и по смыслу своему выходящим за пределы ментальности самого автора. Но совсем другой вопрос — что, собственно, можно сказать о классике, оставаясь в этих пределах? II для Юнгера классика интересна лишь постольку, поскольку она оттеняет контрастом архаику (и одновременно, разумеется, служит окном, через которое можно заглянуть в архаику). Все перевернулось: когда-то нужнс было бороться за осознание автономной ценности архаики в которой видели только ступень к классике, — теперь под угрозой автономная ценность самой классики. Та* что и цитата из Юнгера вписывается в общую картин) поворота иррационалистической ("орфической") мыслв от Эллады к более экзот