Выбрать главу
крыл обаяние экзотики, прелесть "местного колорита". И вот Флобер в одну из самых мечтательных своих минут фантазирует: ". .я был лодочником на Ниле, сводником в Риме во время пунических войн, затем греческим ритором в Субурре, где меня заел! клопы" 23. Прежде ностальгия по классической древности навевала, разумеется, и с такие образы! Но императивом эстетического познания, как и научного познания все решительнее становится неприкрашенный образ мира. Образ античности тоже должен стать неприкрашенным. "Ах, как бы я хотел быть ученым! Какую прекраснук книгу написал бы я, озаглавив ее "Об истолковании античного мира"! — восклицает тот же Флобер. — Ибо уверен, что следую традиции, дополняя ее пониманием Эрозия восходящего к Винкельману представления о классической античной красоте как "идеале" и "природе" из десятилетия в десятилетие совершалась под действием' двух сил, составляющих друг другу гротескный контраст, но и способных вступать в сложное взаимодействие. Одна из них — накопление научных фактов, дифференциация научных методов, развитие специализации, стремление охватить всю действительность, какой бы "грубой", "скучной" или "прозаичной" она ни была, рост требований к исследовательской объективности, перевес индукции над дедукцией и анализа над синтезом, наконец, воздействие естественно-научных представлений о бытии, неизбежно усилившееся во времена Дарвина и Геккеля. Вторая — тяготение философского иррационализма и эстетического декаданса к темным, доклассическим "безднам" архаики, предпочтение хтонической "ночи" олимпийскому "дню", тенденциозная перестановка акцентов с аполлоновской упорядоченности на тайны дионисийского неистовства (Ницше) или на "материнскую" мистику могильной земли и рождающего лона (линия Бахофена). Классический идеал оказался между Сциллой и Харибдой: с одной стороны ему угрожал рационализм, с другой — неоромантизм. Начнем с первой угрозы. Говоря о пей, необходимо выделить и обособить несколько пунктов. Прежде всего — отношение к факту. XIX век вложил в самое слово "факт" небывалую эмфатичность: как говорится, "нет бога, кроме факта". Любой наблюденный и доказанный факт просто в силу своей фактичности занимает законное место в ряду всех других фактов. Он может быть более или менее интересным, более или менее показательным, более или менее значительным, но в принципе он имеет всю полноту прав факта. Это "демократическое" равноправие фактов между собой, необходимо предполагаемое духом науки, несовместимо с тем "аристократическим", иерархическим принципом отбора фактов, без которого нельзя ни построить, ни сохранить никакого идеального канона. Вспомним, как Шиллер требует отличать "истинную" природу от "действительной" природы. Совершенно так же, следуя той же логике, Винкельман и мыслители веймарской эпохи отличали "истинную" античную классику от эмпирии исторических фактов. Когда, например, они восхваляли древнегреческую цивилизацию как торжество человеческого достоин- Жили во дворцах? Ведь даже в сказочной Атлантиде В ту ночь, когда ее поглотили волны, Утопающие господа призывали своих рабов. Юный Александр завоевал Индию. Совсем один? Цезарь победил галлов. Не имел ли он при себе хотя бы повара?. . Однако еще Ницше в свое время очень энергично настаивал на рабовладельческом характере античной цивилизации с целью, совершенно противоположной: назло либералам, филантропам и гуманистам связать культуру и рабство, обусловить культуру рабством. Его наследник Готфрид Бенн писал в 1934 г., в пору наибольшей близости к гитлеровской идеологии: "Античное общество покоилось на костях рабов, оно крушило эти кости — а наверху расцветал город. Наверху квадриги белых коней, и соразмерные тела с именами полубогов: победа, и мощь, и власть, и звук имени великого моря — а внизу не умолкал металлический лязг: цепи. Рабы — это были потомки первоначального населения, или военнопленные, или похищенные и проданные — они жили в стойлах, в невыносимой тесноте, многие в оковах. Никто не думал о них, Платон и Аристотель усматривали в них низшие существа, голый факт. Интенсивный импорт из Азии, по последним числам каждого месяца происходила распродажа, тела выставлялись для обозрения. Цена колебалась от двух до десяти мин — на наши деньги примерно от ста до шестисот марок. Дешевле всего были рабы для мельницы и рабы для рудников. Отец Демосфена держал оружейную фабрику, обслуживаемую рабами, из расчета закупок по вышеназванным ценам она давала двадцать три процента прибыли, а принадлежащая ему же мебельная фабрика — тридцать процентов. В Афинах отношение численности граждан к численности рабов было один к четырем — сто тысяч эллинов на четыреста тысяч рабов. В Коринфе было четыреста шестьдесят тысяч рабов, на Эгине — четыреста семьдесят тысяч. Им запрещено было отпускать волосы, у них не было имен, их можно было дарить, закладывать, продавать, наказывать палками, плетьми, розгами, дыбой, колодками, клей- мением". Но, повторяю, поэтам древности незнаком пресловутый благородный жанр, для них не существует ничего такого, о чем нельзя сказать. У Аристофана на сцене отправляют естественные потребности. В софокловском "Аяксе" кровь зарезанных животных струится у ног плачущего Аякса". Все это заострено возможно более, во-первых, из потребности в правде, но, во-вторых, из отмеченной выше убежденности в том, что правда обязана быть мрачной. "Пусть во всем будет капля горечи, пусть во время наших триумфов раздается шиканье и самый энтузиазм будет проникнут отчаянием", — как сказано несколькими строками выше. Такое восприятие априорно требует снижающей детали. У античной цивилизации был, так сказать, подземный ярус, скрытый от глаз, — реальность рабства. С середины прошлого века исследователи классической древности все пристальнее присматриваются к этому феномену, да и за пределами науки интерес к нему все больше. Важно понять одно: идеологические основания такого интереса могут быть самыми разными, подчас диаметрально противоположными. Скажем, "История рабства в античном мире" А. Валлона (1849) — порождение либерально-филантропической волны. Не требует особых объяснений то, что в XX в., во времена невиданного выхода масс к исторической активности, писатели и мыслители, сочувствующие этому пробуждению, особенно остро воспринимают молчаливое присутствие человека массы, "расплачивающегося за побитую посуду", в истории былых времен; достаточно вспомнить брехтовское стихотворение "Вопросы читающего рабочего". Кто воздвиг семивратные Фивы? В книгах названы имена повелителей. Разве повелители обтесывали камни и сдвигали скалы? А многократно разрушенный Вавилон? Кто отстраивал его каждый раз вновь? В каких лачугах Жили строители солнечной Лимы? Куда Ушли каменщики в тот вечер, Когда они закончили кладку Китайской стены? Великий Рим украшен множеством триумфальных арок. Кто воздвиг их? Над кем Торжествовали цезари? Все ли жители прославленной Византии Ma Этом Примере отлично видно, как в пространство позднебуржуазного сознания сходятся крайности позитивизма и антипозйтивизма, сциентизма и антысцйентизма. Воспитанное XIX веком преклонение перед фактом использовано, чтобы доконать старомодную аксиологическую иерархию, на которой держалось множество мешавших традиций — от реликтов христианской морали до просветите льско-гегелевского царства Разума, высоко вознесшего "истину" над "действительностью". Рабство берется для начала как факт, в меру своей фактичности имеющий онтологический приоритет перед этическими обличениями, и лишь затем этому факту сообщается такое качество иррациональной, фасцинирующей многозначительности, которое менее всего прилично именно факту. "Действительность" должна отменить "истину", чтобы затем утратить свое свойство действительности, преобразуясь в миф. Еще Ницше, первейш;;:г мистагог иррационализма н отрицатель "научности" i Заратустра больше не ученый. ."), весьма активно (и весьма тенденциозно) прибегал к помощи плодов эий "научности" ради собственных целей; такая тактика особенно характерна для среднего периода творчества Ницше, но этим временем отнюдь не ограничивается. Андрей Белый, любивший Ницше и хорошо его понимавший, писал о нем: "Сам он неоднократно принимаете < возражать Дарвину и тем не менее пользуется Дарвин п но пользуется как случайно подобранной на пути хворостиной, чтобы нанести удар подвернувшемуся под ноги схоластику; нанести удар, отшвырнуть, обтерев при этом руки. "Обидная ясность", — морщится Ницше, упоминая о Джоне Стюарте Милле. В глубине души не мог ги питать он подобных же чувств и к Дарвину. Но и обиднь ли ясностями дерется он в пылу боя. Все для него, где i лшо, — средство, чтобы сбить с ног" 28. Оставим на сове ти Андрея Белого упоминание "схоластика" как главного оппонента Ницше; в целом характеристика довольно верпа. — Ницше отработал двойной, двухступенчатый и по су [своей двусмысленный прием, когда "факту", "критике", научности" и прочим "обидным ясностям" на секунду пр оставляются безудержные, неслыханные права, чтобы…;и выполнили черновую работу по сокрушению традиционной ценностной системы, а в следующую секунду лих отбираются не только эти Этот отрывок производит странное впечатление. Йа-рочитая конкретность и вызывающая прозаичность статистических данных и справок о р