Выбрать главу

— Я думаю, что здесь должен остаться матрос Жухрай, — сказал Ермаченко, подходя к столу…

Так вводится в действие Жухрай, один из главных героев: его представляет нам Ермаченко, который сам-то появился секунду назад так же негаданно; в этой ситуации мы запоминаем не Федора Жухрая как личность, а то, что в красном партизанском отряде оказался матрос, и вот его теперь оставляют в городе.

Как правило же Островский вводит героя, вообще никак не представляя его, а просто называя фамилию: «сидевший наискосок от Булгакова Стружков…» и т. д., - так, словно в этом сдвинувшемся с мест, мелькающем хаосе лиц, людей званий он уже давно, где-то до действия — успел всех узнать, и теперь встречает без удивления.

И так же бесшумно уходят эти многочисленные герои со страниц. Второстепенные, третьестепенные лица исчезают незаметно, как и появились. Но даже когда уходят навсегда сквозные герои повести, и Остропский должен про водить их какими-то специальными словами, — он не ощущает этот момент, как последний — человек теряет контуры, уходит в метель, как и явился из метели, — он всегда может уйти, но всегда может возникнуть вновь: «Где сейчас Жухрай?.. Года полтора назад я как-то прочел в „Известиях“ краткую заметку о награждении его вторым орденом… (сейчас Жухрай навсегда исчезнет из повести! — Л. А.). Он был тогда в Туркестане. Но сейчас не знаю, где он…» Это — и не присутствие, и не отсутствие. Это что-то третье… Даже там, где Островский точно знает, кто перед ним, он нарочно сбивает грань знакомости. Чужанин… (Чужанин! — не без труда вспомнили вы седьмую главу первой части). «Несколько раз в этот день Корчагин силился вспомнить, где он слыхал эту фамилию, но так и не вспомнил».

Люди не исчезают: выйдя из тьмы, они уходят во тьму, они… ближе или дальше в метельном вихре. Это все тот же принцип: знакомые — незнакомы, а незнакомые — знакомы. Сама категория знакомости, категория лица, неповторимой личности — размыта. Между человеком, которого мы знаем лично, и человеком, чей силуэт лишь мелькнул в метели, — нет границы, нет качественной разницы. Личное и безличное начала все время соединяются в каком-то изменчивом, подвижном единстве. Границы личности неотчетливы, и не личность оказывается внутренним центром движения, а могучий, всеподчиняющий, надо всем стоящий закон, владеющий этим скользящим вихрем точечных элементов. Закон действует в вихре текста, и это делает текст внутренне закономерным.

Я процитирую сейчас еще один хрестоматийный отрывок, который школьники учат наизусть. Пластический мир Островского выражен здесь с замечательной силой: ураганный вихрь, втянувший людей в цепи, в линии, в копошащиеся потоки, а надо всем — ощущение невидимого обруча, опоясавшего и стиснувшего этот метельный вихрь, обруча, стальной линией очертившего вихрю единство, смысл и цель.

«Целую неделю городок, опоясанный окопами и опутанный паутиной колючих заграждений, просыпался и засыпал под уханье орудий и клекот ружейной перестрелки Лишь глубокой ночью становилось тихо. Изредка срывали тишину испуганные залпы: щупали друг друга секреты! А на заре на вокзале у батарей начинали копошиться люди. Черная пасть орудия черно и страшно кашляла. Люди спешили накормить его новой порцией свинца. Бомбардир дергал за шпур, земля вздрагивала. В трех верстах от города над деревней, занятой красными, снаряды неслись с воем и свистом, заглушая все, и, падая, взметали вверх разорванные глыбы земли.

На дворе старинного польского монастыря была расположена батарея красных.

Монастырь стоял на высоком холме посреди деревни.

Вскочил военком батареи товарищ Замостин (знакомый незнакомец! — Л. А.)…

Сегодня у большевиков большое оживление. В „цейс“ видно движение их частей.

Вдоль железнодорожного пути к Подольскому вокзалу медленно катился бронепоезд, не прекращая артиллерийского обстрела. За ним виднелись цепи пехоты. Несколько раз красные бросались в атаку… И вскипали ураганным огнем окопы… И залитые свинцовым ливнем, не выдерживая нечеловеческого напряжения, цепи большевиков отходили назад, оставляя на поле недвижные тела…»

Железная пурга! Уханье, клекот, вой, свист — свинцовый ливень. Все человеческие чувства властно захвачены, присвоены себе этим стальным ураганом: земля вздрагивает, орудие кашляет, люди, копошащиеся в центре этого смерча, кормят собой землю, кормят страшную пасть орудия; люди собраны в лавины, в цепи, в окопы, в квадраты, и лишь умирая, они выпадают из вихря и обретают очертания, и тогда видны их отдельные, неподвижные тела — тела! — элемент уже мертвой материи, отброшенной живым вихрем.

Николай Островский дробит внешний мир: дробит текст на маленькие кусочки, дробит движение на мгновенные точки, дробит портрет на частичные детали, каждый раз заставляя нас изумляться соединению этих частиц и целое: в лицо, облик, поступок. Интуитивно он доводит пластический, видимый, осязаемый мир до той степени раздробления и податливости, когда эта взбудораженная и бродящая масса становится предельно чутким резонатором и уловителем молнии, которая бьет в этот хаос и возвещает ему смысл.

Бросим теперь взгляд и на вершину сюжетного строения повести. Вершина расщеплена! Я имею в виду многократно описанную критиками систему двойников и спутников Павла Корчагина. Они все время либо подменяют, либо готовы подменить Павку во внешнем действии. В первой части таких спутников — трое. Сначала Климка (в черновых вариантах повести именно Климка подслушивает, как Прохошка обижает Фросю, потом этот эпизод переброшен Павлу). Затем — Сережа Брузжак, как бы начинающий роман Павла и Риты. И наконец — Иван Жаркий, довоевывающий за Павла под Перекопом, когда сам Корчагин лежит израненный в госпитале. Такие же двойники — во второй части: Лисицын дублирует Павла в Берездове, Панкратов — в сценах борьбы с оппозицией, Эбнер — в болезни. Впрочем, кроме этих шести явных, в повести есть еще добрых два десятка персонажей, отдаленно повторяющих жизненный путь Корчагина. И это — никакая не «слабость формы», как писали критики, огорченные и удивленные такими сюжетными «излишествами». Это закон.

Закон текстовой структуры, воплощенный Островским на всех этажах здания его повести. Внешний контур судьбы главного героя дан так же, как и вся периферия действия: точками. Пунктиром. Павел исчезает со страниц и вновь появляется, а что-то, движущее им, идет сплошной, стальной линией, мгновенно вселяясь в его двойников и спутников, властно проходя через мириады зеркальных осколков, выявляя высший контур в хаосе раздробленного и послушного, многократно сдублированного, «бесстильного», массовидного, изумленного мира.

Нет, нельзя все это переписать другими словами, другими приемами, в другом ритме, чем это сделал Островский. Все пропадет! Мир видимых поступков, непосредственных действий, осязаемых элементов понят, построен и написан в повести именно так, что он должен испытать удар революционной воли.

Эта воля — чисто духовной природы.

«Как закалялась сталь» начинается с прямой речи. Живые, краткие реплики, бегущие наперебой диалоги, короткие ремарки от автора, похожие на те же реплики. Узор текста составляется из многоголосья. Все — говорят: охотно, самозабвенно, беспорядочно.

Потом обнаруживается в этом бурлящем узоре некая подспудная тяжесть, словно внутренний стальной стержень под текучим орнаментом. Вместе с ошеломляющей вестью: «Царя скинули!» — входит в повествование первое деловое совещание пришедших в Шепетовку красноармейцев. Речи тяжелеют, разрастаются, сжимают авторские ремарки дс тоненьких прокладок. Властная стихия — устное слово — прочно входит в текст. Вместе с немцами влетает в повесть первый приказ: два параграфа. Вместе с большевиками — воззвание ревкома ко всем трудящимся города Шепетовка. Вместе с революционной эпохой врезается в жизнь героев сила слова: властная и грозная. Она входит и самую сердцевину действия; вы ощущаете, как на его периферии начинают как бы резонировать подробности, которые ранее казались необязательными. Повсюду рассыпаны разрозненные сведения о том, какие книги читают герои. Раньше это осталось бы подробностью «становления характера». Время от времени возникает тема: хорошо поют на Украине! Раньше это осталось бы подробностью «экзотического фона». Но вот начинает действовать какой-то новый ритм. И герои любимых Павлом книг: Овод, Гарибальди, Спартак — входят в его жизнь, как учителя, как новая реальность его жизни, как ее волевые пророки. И пение — уже не столько подробность быта, сколько серьезнейшее действие, во время которого герои ощущают свое духовное единство как реальнейшую реальность. И соединяя все эти детали в единое действие, ширится поток слов, речей, выступлений, молнией летящих во все концы бумаг, писем, дневников, совещаний, митингов, съездов — всеподчиняющий поток, получивший невиданную силу.