Выбрать главу

Уход к красным, в дивизию Котовского, ранение под Вознесенском, возвращение и строй. Итого — около года — в дивизии Котовского. Затем около трех месяцев — в Первой Конной. Второе ранение. Лазарет. Затем полгода в Киевской ЧК у Жухрая, пока не свалился. Две недели — в Шепетовке, у матери. Опять Киев.

Около года — комсорг в железнодорожных мастерских. Несколько недель в Боярке: строительство дороги, тиф. Затем — четыре месяца дома у матери. Потом чуть больше полугода — помощник электромонтера в Киеве. Переезд в Берездов. Около года — военком и райкомщик в Берездове. Еще переезд — в губернский центр.

Потом — Москва: несколько дней на Шестом съезде комсомола. И еще два года, прошедшие в таком стремительном движении, что он даже не заметил их.

Затем — болезнь.

Жизнь словно обрывается. Корчагину двадцать лет. Двадцать лет — а пережито столько, что хватило бы на нормальный век человеческий. И все это вместилось в несколько весен и зим, в отрезочек между юностью и молодостью.

Смотрите же: с первой до последней страницы своей боевой биографии он нигде не задерживается больше года. Он нигде не испытывает страшной пытки временем. Он все пробует, и ничто не успевает ему наскучить. Жизнь его несется вперед, как серия опытов, как вихрь примеров. Он не знает временный протяженности, не знает ни великой прочности, ни разъедающей скуки устоявшегося быта. Он знает жизнь только в качественных пробах, в смене опьяняющих мгновений.

Он спешит.

И потом — сразу — тишина и полное бездействие. Время вытягивается в длинную нить. Оно пустое. Это становится нравственной пыткой, более страшной, чем болезнь. В жизни героя дела и время оказываются разведены на полюса. Сначала — дела вне времени. Потом — время вне дел. Сначала — воля, властно смявшая объективный ход времени. Потом — томительно-размеренное, незаполненное время.

Сначала — безмерный огонь поступков. Потом — безмерный холод пустоты, отрезанность от поступков. Пытка бездействием. Пытка ненужностью. Испытание воли, которая заменила собой все, — испытание пустотой.

«Для чего жить, когда он уже потерял самое дорогое — способность бороться? Чем оправдать свою жизнь сейчас и в безотрадном завтра? Чем заполнить ее?.. Рука его нащупала в кармане плоское тело браунинга…»

В этом есть своя внешняя логика: воля должна убить жизнь, которая ей не подчинилась. Конец кажется неизбежным. Обыкновенное самоубийство…

Но я уже говорил: в книжке Николая Островского таится какой-то фермент, который выделяет ее автора из обыкновенных рядов — даже из рядов его необыкновенного поколения.

Его сравнивали с оглохшим Бетховеном. Со стариком Ренуаром, которому привязывали кисть к парализованной руке. С Лесей Украинкой, умиравшей от костного туберкулеза, и с Генрихом Гейне, лежавшим в «матрасной могиле». И даже с больным Марселем Прустом, скрывшимся в пробковой комнате. Самый факт, что недвижный и ослепший человек написал книгу, — подсказывал соответствующие параллели: от Элен Келер, слепноглухонемой американки, написавшей «Оптимизм», до русской Келер ХХ века — Ольги Скороходовой. В 30-е и 40-е годы такие параллели идут потоком: нет, кажется, ни одного литературного героя, тронутого недугом физическим или душевным, с которым не сопоставляла бы критика заболевшего Корчагина, — тут сходятся дети разных народов и сыны разных веков, страдающий Вертер, преуспевающий Мартин Иден, моэмовский аристократ из «Права на жизнь», киплинговский «волонтер колониальной войны»…

В каждом сравнении есть, конечно, свой смысл, и все же само по себе сходство той или иной внешней ситуации — слишком узкое основание для сравнения; чтобы извлечь смысл из сближения Корчагина с героем Мюссе (тоже было!), надо брать слишком много поправок.

Есть книга, поразительно сходная с повестью Островского, сходная во всех отношениях (в том числе в сюжетном) кроме одного… именно: кроме того единственного пункта, который, как я хочу показать, делает книгу «Как закалялась сталь» произведением уникальным в нашей литературе.

Книга эта — «По ту сторону» Виктора Кина. Она появилась в 1928 году и точно так же, как впоследствии повесть Островского, — была яростно читаема молодежью и вежливо обойдена профессиональной критикой. Повесть Кина прошла здесь по второму разряду: что-то приключенческое, что-то юношеское, что-то напоминающее Войнич и Дюма… Между тем, она предельно автобиографична, и Виктор Кин (ставший впоследствии другом и редактором Островского) в известном смысле его близнец: он из того же азартного поколения «родившихся вовремя», — и так же колесил по России, и махал шашкой в гражданскую, и комсомолил в 20-х и был в пограничье, в подполье на Дальнем Востоке. Одна разница: Кин рано вошел в профессиональную литературу, он был блестящий журналист, он был, собственно, плюс ко всему — литератор.

Его герой, Матвеев, кончил жизнь самоубийством. Дальневосточный подпольщик, комсомолец, он попал в случайную перестрелку, потерял ногу и понял, что не сможет более выполнять задания организации. Тогда ночью он вышел на костылях в город, дождался вражеского патруля и погиб в драке с белогвардейцами.

Островский знал и любил повесть Кина. Он одоорял и ней все, кроме финала.

Корчагин выбрал другой финал.

Эти книги очень близки; и все же в самоубийстве Матвеева улавливается неизбежность — точно так же как в отказе Корчагина от самоубийства.

Эти книги похожи всем: сюжетом, пафосом, характерами героев. Различие таится в художественной структуре: в том, какими словами рассказано о героях.

Герои Кина: Безайс и Матвеев — люди одержимые, самоотверженные, это родные братья Корчагина.

«Мир для Безайса был прост… Не было ничего особенного… просто он решил, что бога не существует.

— Его нет, — сказал он, как сказал бы о вышедшем из комнаты человеке».

«— Ничего особенного, — решил он. — Красные убивали белых, белые красных, и все это было необычайно просто…»

Просто? Да, и Корчагин убивал, и легко подставлял себя под пули. Маленькая разница: он никогда не говорил, что это просто. Он потрясенно считал убитых им людей: первый… второй… третий… Виктор Кин ироничен:

«Безайса… томило желание отдать за революцию жизнь, и он искал случая сунуть ее куда-нибудь — так велик и невыносим был сжигавший его огонь…»

«Он дал бы скорее содрать с себя кожу, чем выдать какие-то самому ему еще неизвестные тайны, и просил только единственного снисхождения: самому себе скомандовать „пли!“».

Корчагин тоже мечтал о смерти Овода. И тоже мечтал о тайнах, которые пытались бы вырвать у него враги. И тоже искал случая умереть за идею. Но он называл все это другими словами. Островский не допускал в отношении его и тени иронии.

Островский говорил иначе: «Жизнь дается человеку один раз и прожить ее надо так…»

Виктор Кин пишет о жизнепонимании своего героя Матвеева: «Один человек дешево стоит, и заботиться о каждом в отдельности нельзя. Иначе невозможно было бы воевать и вообще делать что-нибудь. Людей надо считать взводами, ротами и думать не об отдельном человеке, а о массе. И это не только целесообразно, но и справедливо, потому что ты сам подставляешь свой лоб под удар, — если ты не думаешь о себе, то имеешь право не думать и о других. Какое тебе дело, что одного застрелили, другого ограбили, а третью изнасиловали? Надо думать о своем классе, а люди найдутся всегда».

Чувствуете? Кин и Островский пишут об одном и том же, но употребляют разные системы слов. Кин — многогранен, тонок, ироничен. Островский монолитен, прост, серьезен. Кин пишет: человек стал «винтиком», частицей класса, армии.

Островский пишет то же самое, но говорит об этом так: у человека ничего не останется, если у него отнять идею… Для Островского преданность идее есть знак цельности, увиденной только изнутри. Для того, чтобы само понятие «винтик» пришло в голову, надобно сохранить в себе кусочек существования, не подчиненного идее, — с этой точки убежденность откроется, как механика, и тогда можно улыбнуться. В художественном сознании Кина сохранятся такие следы — следы ощущения человека «как такового» — то есть естественного, невобранного в идею существа. Матвеев от скуки раскачивает головой лампу… Поразительная деталь: Матвеев убивает время, его тело томится от размеренности маятника часов… В этом томлении здоровой, живущей во времени плоти Кин видит свою логику. Именно эта живая погика гонит Матвеева на самоубийство: его существо мучается оттого, что не может всецело отдать себя идее; смерть — избавление от муки и разрешение вопроса.