Волоса у нее были темные, почти черные, и густая коса едва сдерживалась большими булавками на затылке. Плечи и грудь поражали пышностью.
Цвет лица, плеч, рук — был цельный, свежий цвет, блистающий здоровьем, ничем не тронутым — ни болезнью, ни бедами.
Одевалась она просто, если разглядеть подробно все, что на ней было надето, но казалась великолепно одетой. И материя ее платья как будто была особенная, и ботинки не так сидят на ней, как на других.
Великолепной картиной, видением явилась она Райскому где-то на вечере в первый раз.
В другой вечер он увидел ее далеко, в театре, в третий раз опять на вечере, потом на улице — и всякий раз картина оставалась верна себе, в блеске и красках.
Напрасно он настойчивым взглядом хотел прочесть ее мысль, душу, все, что крылось под этой оболочкой: кроме глубокого спокойствия, он ничего не прочел. Она казалась ему все той же картиной или отличной статуей музея. Все находили, что она образец достоинства строгих понятий, comme il faut[6], жалели, что она лишена семейного счастья, и ждали, когда новый Гименей наложит на нее цепи.
В семействе тетки и близкие старики и старухи часто при ней гадали ей, в том или другом искателе, мужа: то посланник являлся чаще других в дом, то недавно отличившийся генерал, а однажды серьезно поговаривали об одном старике, иностранце, потомке королевского, угасшего рода. Она молчит и смотрит беззаботно, как будто дело идет не о ней.
Другие находили это натуральным, даже высоким, sublime[7], только Райский — бог знает из чего, бился истребить это в ней и хотел видеть другое.
Она на его старания смотрела ласково, с улыбкой. Ни в одной черте никогда не было никакой тревоги, желания, порыва. Напрасно он, слыша раздирающий вопль на сцене, быстро глядел на нее — что она? Она смотрела на это без томительного, поглотившего всю публику напряжения; без наивного сострадания.
И карикатура на жизнь, комическая сцена, вызвавшая всеобщий продолжительный хохот, вызывала у ней только легкую улыбку и молчаливый, обмененный с бывшей с ней в ложе женщиной, взгляд.
«И она была замужем!» — думал Райский в недоумении.
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не зная, зачем, для чего?
IV
Уже сели за стол, когда пришел Николай Васильевич, одетый в коротенький сюртук, с безукоризненно завязанным галстуком, обритый, сияющий белизной жилета, моложавым видом и красивыми, душистыми сединами.
— Bonjour, bonjour![8] — отвечал он, кивая всем. — Я не обедаю с вами, не беспокойтесь, ne vous derangez pas[9], — говорил он, когда ему предлагали сесть. — Я за городом сегодня.
— Помилуй, Nicolas, за городом! — сказала Анна Васильевна. — Ведь там еще не растаяло… Или давно ревматизм не мучил?
Пахотин пожал плечами. — Что делать! Ce que femme veux! Dieu le veut! Вчера la petite Nini[10] заказала Виктору обед на ферме: «Хочу, говорит, подышать свежим воздухом…» Вот и я хочу!..
— Пожалуйста, пожалуйста! — замахала рукой Надежда Васильевна,поберегите подробности для этой petite Nini[11].
— Вы напрасно рискуете. — сказал Аянов, — я в теплом пальто озяб.
— Э! mon cher[12] Иван Иванович: а если б вы шубу надели, так и не озябли бы!..
— Parti de plaisir[13] за городом — в шубах! — сказал Райский.
— За городом! Ты уже представляешь себе, с понятием «за городом», — и зелень, и ручьи, и пастушков, а может быть, и пастушку… Ты артист! А ты представь себе загородное удовольствие без зелени, без цветов…
— Без тепла, без воды… — перебил Райский.
— И только с воздухом… А воздухом можно дышать и в комнате. Итак, я еду в шубе… Надену кстати бархатную ермолку под шляпу, потому что вчера и сегодня чувствую шум в голове: все слышится, будто колокола звонят; вчера в клубе около меня по-немецки болтают, а мне кажется, грызут грецкие орехи… А все же поеду. О женщины!
— Это тоже — Дон-Жуан? — спросил тихонько Аянов у Райского.
— Да, в своем роде. Повторяю тебе, Дон-Жуаны, как Дон-Кихоты, разнообразны до бесконечности. У этого погасло артистическое, тонкое чувство поклонения красоте. Он поклоняется грубо, чувственно…
— Ну, брат, какую ты метафизику устроил из красоты!
— Женщины, — продолжал Пахотин, — теперь только и находят развлечение с людьми наших лет. (Он никогда не называл себя стариком.) И как они любезны: например. Pauline сказала мне…
— Пожалуйста, пожалуйста! — заговорила с нетерпением Надежда Васильевна. — Уезжайте, если не хотите обедать…
— Ах, ma soeur![14] два слова, — обратился он к старшей сестре и, нагнувшись, тихо, с умоляющим видом, что-то говорил ей.
— Опять! — с холодным изумлением перебила Надежда Васильевна. — Нету! — упрямо сказала потом.
— Quinze cents![15] — умолял он.
— Нету, нету, mon frere[16]: к святой неделе вы получили три тысячи, и уж нет. Это ни на что не похоже…
— Eh bien, mille roubles![17] Графу отдать: я у него на той неделе занял: совестно в глаза смотреть.
— Нету и нету: а на меня вам не совестно смотреть?
Он отошел от нее и в раздумье пожевал губами. — Вам сказывали люди, папа, что граф сегодня заезжал к вам? — спросила Софья, услыхав имя графа.
— Да: жаль, что не застал. Я завтра буду у него.
— Он завтра рано уезжает в Царское Село.
— Он сказал?
— Да, он заходил сюда. Он говорит, что ему нужно бы видеть вас, дело какое-то… Пахотин опять пожевал губами.
— Знаю, знаю, зачем! — вдруг догадался он. — бумаги разбирать — merci[18], а к святой опять обошел меня, а Илье дали! Qu'il aille se promener![19] Ты не была в Летнем саду? — спросил он у дочери. — Виноват, я не поспел…
— Нет. я завтра поеду с Catherine: она обещала заехать за мной. Он поцеловал дочь в лоб и уехал. Обед кончился; Аянов и старухи уселись за карты.
— Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, — сказала Анна Васильевна, — если опять забуду да свою трефовую даму побью. Она мне даже сегодня во сне приснилась. И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета, а дама на руках…
— Случается! — сказал любезно Аянов.
Райский и Софья сидели сначала в гостиной, потом перешли в кабинет Софьи.
— Что вы делали сегодня утром? — спросил Райский.
— Ездила в институт, к Лидии.
— А! к кузине. Что она, мила? Скоро выйдет?
— К осени; а на лето мы ее возьмем на дачу. Да: она очень мила, похорошела, только еще смешна… и все они пресмешные…
— А что?
— Окружили меня со всех сторон; от всего приходят в восторг: от кружева, от платья, от серег; даже просили показать ботинки… — Софья улыбнулась.
— Что ж, вы показали?
— Нет. Надо летом отучить Лидию от этих наивностей…
— Зачем же отучить? Наивные девочки, которых все занимает, веселит, и слава богу, что занимают ботинки, потом займут их деревья и светы на вашей даче… Вы и там будете мешать им?
— О нет, светы, деревья — кто ж им будет мешать в этом? Я только помешала им видеть мои ботинки: это не нужно, лишнее.
— Разве можно жить без лишнего, без ненужного?
— Кажется, вы сегодня опять намерены воевать со мной? — заметила она.Только, пожалуйста, не громко, а то тетушки поймают какое-нибудь слово и захотят знать подробности: скучно повторять.