Выбрать главу

Мы укажем здесь лишь на несколько случаев гипостазирования, касающихся ключевых понятий реформы. Однако это явление стало именно общим и охватило все уровни абстракции. Произошел отрыв всей когнитивной структуры российского «общество знания» от реальности общественных процессов. Это тяжелая деформация сознания образованного слоя. В той или иной мере ее признаки в разное время возникали и в других культурах, однако нынешнее состояние российской интеллигенции стало, видимо, самым глубоким кризисом. С конца 80-х годов XX века господствующим типом мышления в российской обществоведении, а затем в основной массе интеллигенции стало «мышление в духе страны Тлён» (см. главу 13).

Глубокая деформация сознания произошла в связи с интенсивным использованием идеологами понятий свобода и демократия. Этим абстрактным и многозначным понятиям придавали значение каких-то реальных сущностей — и ради них ломали устойчивые, необходимые для жизни установления и отношения.

Перестройка началась с того, что были разрушены разумные очертания самого понятия демократии. В сознание ввели образ некой абсолютной демократии вне времени и пространства, которую мы должны немедленно внедрить у себя в стране, ломая прежнее жизнеустройство. Этот образ стал такой всемогущей сущностью, что нельзя было даже усомниться, задать вопрос. Согласия относительно смысла этого слова в обществе не было, а значит, его употребление как однозначно понимаемого термина нарушало нормы рациональности.

Политики использовали понятие демократии так, что оно стало наполняться не только разнородными, но прямо взаимоисключающими элементами. Например, Г. X. Попов считал, что демократическому движению присущи экстремизм и национализм, что совершенно несовместимо с главными родовыми признаками демократии. Обычным стало тогда «радикальные демократы» — сочетание двух несовместимых качеств. Был даже введен в оборот термин демоисламисты — им обозначалось движение в Таджикистане, которое, разжигая гражданскую войну, использовало лозунги ислама. В ходе реформы «маятник» качнулся в другую сторону, и слово «демократ» наполнилось отрицательным смыслом, что также выводило его за рамки рациональности.

Выступая в 1990 г. в МГУ, А. Н. Яковлев высказал такое суждение о демократии: «До сих пор во многих сидит или раб, или маленький городовой, полицмейстер, этакий маленький Сталин. Я не знаю, вот вы, молодые ребята, не ловите себя на мысли: думаешь вроде бы демократически, радикально, но вдруг конкретный вопрос — и начинаются внутренние распри. Сразу вторгаются какие-то сторонние морально-психологические факторы, возникают какие-то неуловимые помехи» [209, с. 79].

Утверждение, что в демократическом сознании не должно быть никаких тормозов, никаких «полицмейстеров», что на него не должны влиять никакие «морально-психологические факторы», есть утопия освобождения разума от совести и превращения разума в интеллект. Устранение из сознания запретов нравственности ради того, чтобы «думать демократически, радикально», ведет к разрушению рациональности, ибо при устранении постулатов этики повисает в пустоте и логика, эта «полиция нравов интеллигенции».

Отрицание запретов дошло во время перестройки до гротеска и было похоже на тот припадок постмодернизма, который поразил Европу в мае 1968 г., когда парижские студенты, элита «общества знания», вышли на улицы Парижа под лозунгами «Запрещается запрещать!» и «Власть всем!» Идеей-фикс российской интеллигенции стал запрет цензуры. Некоторые даже прямо уточняли: «Свободу нецензурному слову!» Философы, которые не могли не знать о роли цензуры в становлении культуры (точнее даже, в становлении человека разумного), промолчали или поддакивали.

В контексте социологии Вебера, цензура есть «социокультурная система контроля за производством, распределением, хранением и потреблением социальной информации… Цензура, непосредственно осуществляющая регулирование информационных потоков, служит одним из важнейших механизмов предохранения общества от энтропии, защиты его политических и моральных устоев» [106]. Цензура — инструмент, предотвращающий разрушение общества, порожденный «инстинктом самосохранения» социума. Известно, что на уровне обыденного сознания цензура осуществляется общественным мнением, в основе которого лежат авторитет и традиция.

Цензура (в том числе «реакционная») — важный фактор мотивации художественного творчества. Русская классическая литература возникла и расцвелa в условиях довольно жесткой цензуры — и во многом благодаря ей. В начале 90-х годов в Испании в среде философов и писателей прошла дискуссия о влиянии франкистской цензуры на литературу. Говорилось, что трудности, создаваемые цензурой писателю, заставляли его создавать новые художественные средства и, попросту говоря, повышали требования к литературному качеству текста.12 Напротив, как было сказано, «отмена цензуры подпиливает зубы слову». Цензура стала необходимым условием для становления научного текста. Научный журнал не существует без жесткой цензуры. Каким должен был быть провал рациональности, чтобы элита интеллигенции требовала ликвидации цензуры! Не изменения каких-то критериев и процедур, а именно ликвидации цензуры как общественного института.

Продуктом гипостазирования была вся предложенная в начале реформ трактовка свободы. Это — ключевая категория, ядро обществоведческой концепции перестройки в СССР, а затем и реформы в России. Она была ложно представлена российскому обществу элитой научного сообщества.

В 1990 г. на круглом столе по проблеме свободы, организованном журналом «Вопросы философии», выступил целый ряд видных интеллектуалов с суждениями, нарушающими логику. Доктор юридических наук из Института государства и права АН СССР Л. С. Мамут дает такую трактовку категории свободы: «Свободу уместно рассматривать как такое социальное пространство для жизнедеятельности субъекта, в котором отсутствует внеэкономическое принуждение… Свобода никогда не может перестать быть высшей ценностью для человека. Она неделима. Всякий раз, когда ставится под вопрос та или иная свобода (не о преступниках, естественно, разговор), тем самым ставится под вопрос свобода вообще. Эта истина известна уже давно» [115].

Уже первая фраза лишает данное понятие свободы всякого смысла, ибо не существует и не может существовать «социального пространства для жизнедеятельности субъекта, в котором отсутствует внеэкономическое принуждение». Перефразируя Аристотеля, можно сказать, что в таком пространстве могут жить только боги и звери, но, видимо, все же не о них идет речь (во всяком случае, как показали наши «субъекты», речь идет не о богах). Человек возник как существо социальное, обладающее культурой, а культура и есть прежде всего ограничение свобод животного. Эта истина известна уже давно. Экономика (рыночная) — вообще недавно возникший способ ведения хозяйства, и до него все виды принуждения были внеэкономическими. Может быть, и свобода возникла вместе с рыночной экономикой?

Примечательна оговорка, которую вводит юрист, требуя «социального пространства, в котором отсутствует внеэкономическое принуждение» — «не о преступниках, естественно, разговор». Эта оговорка лишает смысла все рассуждение, ибо преступники возникают именно потому, что в пространстве присутствует внеэкономическое принуждение в виде запретов (законов). Человек становится преступником не потому, что совершил невыгодное действие (нарушил норму экономического принуждения). Он преступил закон, за которым стоит неподкупная сила.

Мысль, будто «свобода никогда не может перестать быть высшей ценностью для человека», очевидно неразумна, тем более в устах юриста. Мало того, что человечество пережило тысячелетние периоды прямых несвобод типа рабства, и эти несвободы были общепризнанной нормой и образом жизни. И в новейшее время массы людей шли и идут в тюрьму, на каторгу и на эшафот, то есть жертвуют свободой ради иных ценностей — и благородных, и низменных. Это видно из опыта и соответствует здравому смыслу. Но ведь это подтверждает и современная философия. Романтическое представление о свободе как высшей ценности преодолено уже в середине пошлого века.