(в его теперешних предписаниях, безусловно, создание городских книжников периода после Пленения) сделал невозможным рациональное интенсивное сельское хозяйство. Еще и теперь304 немецкие раввины пытаются отменить его в сионистских поселениях Палестины, которые иначе обречены на гибель, а в эпоху фарисеев «селянин», вообще, был иудеем второго сорта, который закон не соблюдает и точно соблюдать не может. Закон запрещал участие в цеховых трапезах, вообще, любое принятие пищи с неевреями, тогда как в Античности и в Средние века совместные трапезы были непременной основой приобщения к социальной среде. Напротив, приданое как общий для всего Востока обычай, связанный вначале с отсутствием у дочерей права наследования, побуждал (и побуждает) жениха одновременно с женитьбой заняться мелкой торговлей (что сказывается до сих пор в слабом «классовом сознании» еврейских приказчиков). Во всех остальных своих действиях набожный еврей, подобно набожному индийцу, должен был каждый свой шаг поверять требованиями закона. Подлинное изучение закона легче всего сочеталось, как правильно отметил Гуттман305, с ростовщичеством, не требующим большой беспрерывной затраты времени. Результатом систематического действия закона и его изучения и стали методичность и рационализм еврейской жизни. «Да не изменит человек никогда обычаев» — базовое положение Талмуда306. Только экономическое общение с чужими осталось пробелом в традиции, областью этически (относительно) индифферентного. Все остальное регулируется. Что значимо, а что незначимо перед Богом, определяют традиция и казуистика, а не рациональное, беспредпосылочное, вытекающее из естественного права, методическое целевое действие. Рационализирующее воздействие страха перед законом глубоко, но не приносит прямых результатов. Трезв духом, сдержан, контролирует себя и ровен в общении также и конфуцианец, пуританин, буддийский и любой другой монах, арабский шейх, римский сенатор, но основа и смысл этого самообладания различны. Самообладание и трезвость пуританина следуют из необходимости подчинить все тварное рациональной методике и порядку ради уверенности в своем спасении; у конфуцианца этот настрой проистекает из презрения воспитанного в духе приличия и достоинства классически образованного интеллектуала к иррациональной черни; у традиционно набожного иудея — из постоянного размышления о законе, изучение которого отточило его интеллект, и из необходимости постоянно следить за точным его исполнением. Особую окраску и особенное влияние такой позиции придает уверенность благочестивого иудея в том, что этот закон особенный, данный только ему и его народу, поэтому его преследуют и поливают грязью, но закон нерушим; придет день (когда он придет, никто не знает, и ускорить его приход невозможно), и Бог перевернет всю земную иерархию и введет в Царство Мессии тех, кто был верен закону. Он знает, что бесчисленные поколения, невзирая на насмешки, ждали и ждут этого дня, и из неизбежного ощущения «переизбытка ожидания» рождалась потребность — ведь и впредь придется ждать долго и напрасно! — утвердить свое достоинство точным исполнением закона ради него самого. Наконец, важно быть настороже и не поддаваться порывам страстей перед лицом столь же могучих, сколь и безжалостных врагов, что связано с упомянутым ресентиментом, вызванным неосуществленными обетованиями Яхве и обусловившим исключительную и неповторимую судьбу этого народа. Таковы обстоятельства, которые в основном определили рационализм евреев. Однако это не аскеза. В иудаизме есть аскетические черты, но они не главное и являются отчасти следствием закона, отчасти следствием своеобразия иудейского благочестия, в целом же они второстепенны, как и все подлинно мистическое в иудаизме. Мистики мы касаться не будем, так как ни каббалистическая, ни хасидская, ни другие разновидности мистики не были типичными мотивами практического отношения евреев к хозяйству, хотя симптоматически они важны. Аскетическое отрицание искусства опирается не только на вторую заповедь, которая действительно помешала художественному воплощению уже развитой тогда ангелологии, но прежде всего на типичное синагогальное богослужение, основанное (в диаспоре задолго до разрушения храма) только на учении и заповедях. Уже пророчество уменьшило значение пластических элементов культа и полностью исключило оргиастические, связанные с музыкой элементы. Римская религия и пуританизм шли тем же путем, хотя руководствовались совсем другими мотивами. В результате пластика, живопись, драма лишились свойственной им повсюду связи с религией, а отстранение всего лирического (светского), в частности эротической сублимации сексуального (по сравнению с кульминацией чувственности в «Песни песней»), объясняется натурализмом этического отношения к этой сфере. В целом же можно сказать, что молчаливое, полное веры и вопрошания ожидание спасения из ада, в котором пребывает избранный Богом народ, жило только законом и древними обетованиями, и поэтому, даже если бы до нас не дошли высказывания раввинов, все равно было бы ясно, что художественное и поэтическое восприятие мира (сама цель сотворения которого казалась иногда проблематичной даже современникам Маккавеев) должно было казаться суетным и уводящим от путей и целей Господних. Здесь отсутствовало именно то, что придает мирской аскезе характерность, — единое отношение к миру с точки зрения вернуться
Гуттман Юлиус, Guttman Julius (1880–1950) — специалист по философии религии, прежде всего иудаизма. С 1919 г. — доцент в Высшей школе наук о еврействе (Hochschule für die Wissenschaft des Judentums) в Берлине, после эмиграции в 1934 г. — в Еврейском университете в Иерусалиме. Вебер ссылается на Гуттмана на, очевидно, имея в виду помещенную в «Архиве социальных наук и социальной политики» (Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik, Bd. 36. Heft 1. 1913) рецензию Гуттмана на книгу Вернера Зомбарта «Евреи и хозяйственная жизнь».
вернуться
Вебер разбирает его в «Протестантской этике и духе капитализма» (МВИП. С. 260).