То есть постоянно, всегда, во всех смыслах и отношениях все получалось – наоборот! Что касается заработка моего в то время, то спасала лишь «неофициальная» фотография. Для меня, для воспитателей, для родителей все тут получалось впрямую, не нужно было ни сдерживать себя, ни делать вид, чем быстрее и лучше выполнял я свою работу, тем лучше было для всех. Хотя… Хотя нужно было скрываться от фининспекторов, обэхеэсэсников, а значит и тут тоже было наоборот.
Как и с главной, основной, работой моей, делом жизни. Ведь рассказы возвращали из журналов не потому, что они плохи, а потому, что правдивы, честны и на самом деле о жизни, а не о том, как надо любить начальство и коммунистическую партию своей страны. То есть потому как раз, что они хороши – это ведь и сам Алексеев мне говорил, и Гусельников. Шишко призывал не правду писать, не исследовать проблему по-настоящему, а в первую очередь – следовать «установкам». В Литинституте учили все же не описывать жизнь такою, какая она есть, а – какой «должна быть». Тоже наоборот…
Виталий, Антон, другие многие – и даже Лора! – хотели чего? Чтобы я не мучился, не метался, и «наоборот» принял за правду, а правду – за наоборот!
Вот что начал я тогда понимать. Наконец-то…
И как-то само собой стало ясно мне вдруг, что у многих из тех ребят, что находились под следствием или ожидали отправки в колонию, была та же проблема. Та же, что и у меня. Они тоже запутались во всех этих «наоборот». И с девочками, и с баллонами, и с «бытием», которое «определяет сознание», и с наставниками своими, с которыми «вместе пили». То есть оказалось, что вся жизнь наша на самом деле – НАОБОРОТ.
47
И вот семинар.
Собралось человек двенадцать, довольно много. Было у меня три экземпляра повести, решили не читать вслух – так хуже воспринимается, – а передавать друг другу листки поочереди.
Вот и хорошо. Читать вслух не хотелось. Повесть раньше мне самому очень нравилась, написал ее быстро, на одном дыхании, но сейчас видел, что она длинная, сумбурная, с их точки зрения, и вообще не о том, что котируется на семинаре. Разве что тематика «производственная» – это у нас любят. Да еще и «из жизни», что да, то да. Написал после того, как проработал на заводе целый год. «Производственной» тематика была лишь внешне, на самом же деле просто о жизни, о человечности, о чести, может быть, которую у нас как-то постепенно оттеснили, заменив ее «социалистическими обязательствами» по выполнению «плана».
Читали часа полтора – там больше полсотни страниц на машинке, – я не знал, чем заняться, выходил из аудитории, бродил по коридорам, стоял во дворе, глядя на небо и солнце. Странную бессмысленность ощущал во всем. Даже солнце и небо казались бесцветными, ненастоящими, что-то это напоминало, не мог сообразить сразу, что именно. А, ну да, тюрьму, конечно! Точно так же воспринималось солнце из тюремного дворика.
Да, мы все в тюрьме, думал я, если уж по большому счету. Бессмысленность и пустота. Ложь вокруг, неверие у большинства ни во что, и ничего нельзя, сплошные запреты. Вот читают, сейчас будут долбать по самым чувствительным местам, а зачем? Зачем это нужно? Писал честно, писал, как принято говорить, «для себя». Ну, и какой же смысл? Не напечатают – уже категорически возвращали дважды из двух журналов, а в третьем как будто понравился, но… Редактор сказал, что «слишком» – «Нельзя же уж так-то, такое у нас не пройдет». То есть и выходит, что «для себя». А сейчас обсуждающие будут еще и изгиляться. Никому не нужно ведь это «для себя». Все теперь должны следовать установкам, привыкли. Чтоб опубликовали! Вот и очерк у Алексеева лежит старый мой, настоящий – без пользы. Осточертело все. А новый… Алексеев пока молчит.
Честно говоря, мне не хотелось возвращаться в аудиторию, дикая мысль вспыхнула: уйти! Уйти и все. Пусть обсуждают. Зачет поставят все равно, и ладно. Ведь послал же на первом курсе повесть по почте. И зачли. Вот только с экземплярами. Жалко. Вдруг пропадут? Да нет, глупость, конечно. Никуда я не уйду.
И словно под невидимым конвоем вернулся все же в аудиторию.
Подробно вспоминать то, что было дальше, не хочется. Да и не помню толком. Вошел тогда к ним – заранее с комом в горле, боялся сорваться, всячески уговаривал себя не волноваться и ни в коем случае не отвечать на придирки и глупости. И ощущение тюрьмы и предстоящего насилия было, ожидание непонимания, чувство стыдной обнаженности, желание защищаться, хотя и незнание, как. Ощущение жертвенности, заклания, что ли. Ну, букет, известный всякому, кто, фигурально выражаясь, подставлялся и получал по морде.