Я молчал. Я просто пил чай.
– Ты вот про грудь ее говорил, – вдруг сказал Антон, хмуро глядя. – Скажи, зачем она ей? Детей надо кормить такой грудью, а она… Э, да что там. Выпендреж все это. Амбиции, глупость. Лентяйка она и паразитка. Как и преступники твои малолетние, которых ты тоже жалеешь, наверное.
– Антон, – сказал я, когда уже легли спать и свет погасили, – скажи все-таки, почему ты так? И ведь ты даже на меня злишься. За что? И на нее злишься, и на меня. Почему злости столько? У них ведь действительно…
– Да потому, что… – заговорил Антон со своей раскладушки. – Оправдываешь всех подряд! Люди должны работать, понимаешь, работать! А не на обстоятельства сваливать. Дрянь твоя Лариса, паразитка и тунеядка. Мертвая она, труп! А ты ее гальванизируешь, как лягушку. Лапки дергаются, а ты и рад – спасаешь, значит. Посмотри, сколько крокодилов вокруг! Хапают, что могут, друг друга предают ни за грош, ничего святого нет! И жрут, жрут, гадят! Не люди, а свиньи какие-то. Гуси! Крокодилы на отмели! Идет игра, Олег. Да, жестокая, но какая уж есть. Хочешь играть и выигрывать – играй. А не ной. Побеждает сильнейший! Не нами правила эти придуманы, не нам с тобой их менять. Да и надо ли, а? Надо ли менять-то? Мы с тобой вкалывать будем, а Лариса и такие, как она, тем временем… Ладно, давай спать. Устал я, ей-богу. Спокойной ночи.
Я молчал, не отвечал Антону. Но и не обижался, нет. Я вспоминал.
34
…Вот я мальчик. Мне семь или восемь. Отец на фронте, матери нет, умерла. Сестра и бабушка. Живем очень голодно – бабушка больная и не работает, сестре двадцать лет, она работает и учится, получает гроши. И вот сестра опять сделала что-то смертельно обидное для меня – оскорбила! – и не в первый раз уже, до глубины души обидела. Чаша моего терпения переполнилась, я понял, что больше так жить невозможно. «Не хочу, не хочу жить!» – так думал я искренне.
В полном отчаянье я взял нож из шкафа, тупой нож, которым резали хлеб, и принялся точить его на бритвенном отцовском бруске. И тут вошла сестра. Она еще не остыла от ссоры и, едва взглянув, сразу все поняла, но даже не попыталась отнять орудие предполагаемого самоубийства. Она встала надо мной и засмеялась: «Уж не меня ли ты зарезать собрался? Давай-давай, точи нож поострей, дурак несчастный». Да, да, я понимаю, я выглядел очень жалким и, конечно же, глупым.
И как я понял позже, у нее просто была привычка говорить такие слова, не придавая им особого значения. Жизнь была вокруг очень нелегкая, не до сантиментов! И точил я нож на виду у нее все-таки – глупо, я понимаю. Ясно, что не для того, чтобы зарезаться или ее зарезать, а «чтобы ее наказать»: вот, мол, смотри, как ты меня обидела, до чего меня довела. Обида, жалкая, но мучительная обида – как еще мог я ее выразить?
Но именно это, очевидно, ее и взбесило. Конечно, теперь понятно и, может быть, даже смешно. А тогда все для меня было серьезно, я помню. На самом деле жить не хотелось. А уж после ее насмешливых слов обида вспыхнула и вовсе с невыносимой силой, слезы хлынули в три ручья – и слезы, и сопли, и слюни… И это было, я понимаю, очень жалкое зрелище. Давясь, ничего не видя перед собой, не соображая, уже по-детски всерьез мечтая о том, чтобы на самом деле умереть и тем самым «наказать ее», я продолжал водить ножом по бруску и в полном отчаянье смог только выдавить из себя: «Не тебя. Себя…» «А! – весело вскрикнула сестра. – Так ты себя решил зарезать, вон оно что! Ну, что ж, давай-давай. Посмотрим, что у тебя получится! Ну-ка, я посмотрю, сможешь ты или нет?»
Потом-то я, конечно, понял, что она была уверена в том, что я не смогу ударить себя ножом и что с моей стороны это всего-навсего демонстрация. Жалкая, ничтожная демонстрация. А потому она просто в сердцах отводила душу. Потом-то я понял. Но тогда! Тогда жуткое ощущение беспомощности, брошенности, крайнего горя, сиротской несчастности поглотило меня целиком. Ведь я действительно был сирота, ребенок – матери нет, отца нет, – а она взрослая, намного старше, и оба родителя у нее все же были. Так что не на равных все было, а потому в своей жестокости она и на самом деле была не права. Но не останавливалась.
«Ну, давай-давай», – подзуживала она, конечно же презирая меня в этот момент за нытье, за сопли, за то, что ей тяжело тоже, что у нее, молодой девушки, тоже нелегкая жизнь, а одна из причин этого – я. Она и так вынуждена возиться со мной, а теперь еще меня почему-то и утешать, хотя ей и так уже все надоело до смерти… «Давай-давай, идиот несчастный! Ничтожество…» – выдохнула она, сама в слезах, и вышла из комнаты, хлопнув дверью.