— Это наш приятель, Гога… — Биби хотела назвать и фамилию, но не вспомнила и вместо этого добавила, — любит и хорошо чувствует стихи.
Ганна любезно подала Гоге свою довольно крупную руку. «Поцеловать? — мелькнул у Гоги вопрос. — Нет, неудобно!» — ответил он сам себе и неловко, пожалуй, слишком сильно пожал ее.
«Кого он мне напоминает?» — думала в это время Ганна Мартинс, не догадываясь, что перед ней брат ее приятельницы Лены Горделовой.
— А что готовите? — спросил Ганну Вертинский.
— «Цветок Гаваев», — ответила Ганна. — У меня там эффектный номер. Приходите на премьеру!
— А вот возьму и не п’иду, не п’иду! — капризно тянул Вертинский. — Назло вам не п’иду.
— Ганна, вы ужинали? Догоняйте нас, мы уже кончаем, — вспомнила о своих обязанностях хозяйки Биби. — Что вам положить?
— Это что — телятина? Ломтик, но только один, пожалуйста, я не голодна. И… нет, не коньяк, а вот это. Вино. Но только немного. Да, да, вот так… Спасибо.
Пока заканчивали ужинать, Биби несколько раз с улыбкой поглядывала на Гогу: как-то он реагирует на Ганну? Но Гога не откликался. В Ганне Мартинс он видел прежде всего талантливого, многогранного человека, а не просто красивую женщину. Это не Лида Анкудинова. С ней и Вертинский подчеркнуто почтителен, говорит ей «вы». К тому же ее близкое знакомство с сестрой Леной, всегда стоявшей для Гоги на невидимом пьедестале, возвышало и Ганну.
После ужина перешли в гостиную, уютную комнату с мягким светом торшера, выделявшим лишь часть широкой тахты, одно кресло и курительный столик с медным китайским прибором на нем. Большая же часть комнаты оставалась в тени. Здесь в кресле и поместился Гога, в то время как обе женщины, скинув туфли, уселись с ногами на тахте, опираясь о вышитые атласные подушки, а Вертинский, пододвинув к себе курительный столик, поставил на него недопитую бутылку коньяка и блюдечко с ломтиками лимона.
— Ну что же, почитаем? — спросила Биби, наклонившись вперед, чтоб поставить свою рюмку на столик. Она глубоко затянулась сигаретой в мундштуке. — Саша, прочти что-нибудь свое. Непетое…
— У меня ничего нового нет. И я устал. Лучше послушаю. Вот вы, Ганна. Вы так рредко печатаетесь.
— Я и пишу редко. Так, балуюсь.
В устах другой эти слова прозвучали бы кокетством, но Ганна — это успел заметить Гога — говорила просто, порой не очень складно, зато искренне и серьезно.
— И напррасно, и напррасно, — укоризненно качал головой Вертинский. — Я помню у вас описание ррассвета:
— Ой, какая прелесть! — закричала Биби и даже в ладоши захлопала. И тут же погрузившись в задумчивость, повторила:
Гога смотрел на Ганну из полумрака; как она воспринимает такие лестные отзывы? Но Ганна сидела спокойная и серьезная, ее ничуть не смутила похвала собеседников. Она была неспособна фальшивить и не стала отнекиваться, так как сама считала эти строки удачными. И в ней теперь возникло желание прочесть одно свое стихотворение, которое она еще никому не показывала. И потому, когда Биби обратилась к ней:
— Ну, что же, Ганна?..
Она ответила:
— Хорошо. Вот. Это у меня последнее… Не знаю… Вот… «Северное племя»… так называется…
Она стала читать не очень выразительно, не заботясь об эффектах. Впечатление было такое, будто она старается лишь не споткнуться, забыв какое-нибудь слово, и вместе с тем чувствовалось, что сама прислушивается к стихотворению:
Ганна кончила. Все молчали. Гога, которому стихотворение очень понравилось, не считал себя вправе высказываться первым. Он не завидовал Ганне, но с горечью думал, что сам никогда не сможет так написать, и что здесь, среди людей творческих, он находится не по праву. Вертинский сидел, ушедший в себя, видимо, повторял какие-то строки из только что услышанного стихотворения. Потом он встал, приблизился к Ганне и, взяв ее руку, поцеловал: