Кровь Аннеты смешалась в нем с кровью Бриссо. Разве это несправедливо – презирая людей, использовать их самих и их глупых идолов? Бриссо всегда мастерски играл в эту игру; это такие тонкие мастера, что, кажется, вот-вот их самих обыграют! Но нет, в том-то и дело, что они ничем не рискуют! Легионы Бриссо умеют вовремя уйти из игры, отдернуть руки, свои бесчисленные руки… О, Марк хорошо знает этих Бриссо! Они у него в крови. Его часто охватывало страстное желание разыграть этого Вольпоне…
Но он бы плохо сыграл. Он всегда впадает в крайности, он не совладал бы с настойчивой потребностью выказать им свое презрение в разгаре игры и, растоптав других, стал бы топтать себя… Сент-Люс – тот наделен разумной дозой презрения, веселого, любезного, человечного, – такого, какое нравится людям (а ведь презрение им действительно нравится, если только оно преподносится в пристойном виде и в умеренной дозе).
Страшнее всего то, что в силу противоречия, которого Марк сам себе объяснить не может, он в глубине души приходит в бешенство при мысли, что кого-то надо спасать. Он не хочет признаться в этом, и, когда Люс ему об этом говорит, он раздражается. Но когда Люс насмешливо и учтиво прибавляет: Нет? Ну, тебе лучше знать. Если ты говоришь «нет», мы тоже скажем «нет», – Марк по своей правдивости говорит «да»… Как глупо!
Спасать, спасать других, когда так трудно спасти себя и когда другие вовсе не хотят, чтобы их спасали! Марк знает это не хуже Люса. Но он ничего с собой поделать не может: такой уж он человек. Сказываются противоречивые силы его натуры. Быть может, в той силе, которую он унаследовал от матери, и есть что-то не правильное, но мать передала ему ее вместе со своей кровью. И пусть он будет откровенным: этой силой он дорожит.
Ему неловко выставлять ее на посмешище, в тайниках души он гордится ею.
Эту не правильность он ставил выше иных истин, которые ее опровергали.
Она придает ему вкус к жизни. Она позволяет ему держать голову высоко над пенящейся поверхностью. Без нее у него не было бы ничего, кроме себя, себя одного, интереса к себе одному… Конечно, была бы жажда познания, жажда видеть, брать, быть, но для себя одного… Один! Это страшно!.. Нужно быть покрепче, чем этот двадцатилетний мальчик, чтобы без содрогания нести бремя своего одиночества. Люс несет, потому что не думает об этом, он запрещает себе думать, он не останавливается, чтобы заглянуть вглубь; он бежит, он скользит по поверхности…
Марк не может бежать – ни от радостей, ни от печалей. Дно выступает из морской глубины, как вулканические островки, выбрасываемые подземным огнем и затем рушащиеся в вечную зыбкую бездну. Марк раскинул лагерь на минированном поле. Вот почему он ищет вокруг себя глаза, руку, руку человека, за которую можно было бы ухватиться… Чтобы она спасла его?
Нет, он отлично знает, что ему нечего ждать от людей…
Чтобы спасти их самих? Даже когда знаешь, что это иллюзия, мысль о том, что на тебе лежит забота о чужих душах, заполняет наше одиночество, она придает натурам великодушным удесятеренную энергию.
– Играй свою роль! – снисходительно говорит ему Люс. – Я буду твоей публикой.
– Такая публика, как ты, провалит пьесу, – с горечью замечает Марк.
– Однако публика тебе нужна.
– Я сам буду публикой. Я буду и публикой, и актером, и пьесой. Я знаю, я знаю, что я – только мечтатель!
– Знать – это уже кое-что! – соглашается Люс, обмениваясь с ним понимающим взглядом. – Этого никогда не поймут наши приятели.
Тем не менее все решили принять участие в манифестации, которая состоялась в первое апрельское воскресенье.
В те дни умы охватило возбуждение. В марте произошло преступное оправдание убийцы Жореса – второе убийство. Молодые люди восприняли это как пощечину. Вместе с соками весны к сердцу Парижа подступали соки гнева. Даже наиболее спокойные из студентов, христианские агнцы, блея, призывали доброго пастыря Революции. Даже буколические пастушки наигрывали на своих свирелях боевые ритурнели: «Скорей ряды сомкните!..» Даже Адольф Шевалье, который не мыслил для себя действия (а злые языки уверяли, что страсть тоже ему недоступна), иначе как с пером в руке, придвинув к себе чернильницу, и тот решил смешаться с толпой, от соприкосновения с которой страдала его утонченность. Не следовало давать повод думать, что ты уклоняешься в первый же раз, когда другие действуют (или притворяются, что действуют) и когда это может быть опасным.
Итак, шестеро из семерки (одна только равнодушная Рюш, все знавшая заранее, осталась дома) встретились на авеню Анри Мартен, где ликовал народ. Странное чествование памяти великого борца, побежденного не раз, а двадцать миллионов раз, побежденного в лице миллионов, которых убила война, подло, как и он, пораженных врагами и подло преданных друзьями!..
Перед бюстом Жореса стоял в нерешимости Анатоль Франс. Ведомый безошибочным инстинктом, Шевалье, об руку с Бэт, пробрался поближе к старцу, присутствие которого на этой погребальной ярмарке помогало ему соображать и мыслить. И старец очень обрадовался, когда среди этой волнующейся массы случайных людей, лица и крики которых были ему чужды и непонятны, заметил розовую, сияющую Бэт, на чьем ротике он мог остановить взгляд.
Он видел ее такой, какой она была, – свежей и нежной, глупенькой беспредельно и действующей успокоительно. А в самых возбужденных группах, в первом ряду, Верон держал на поводке лающего Бушара и выжидал минуту, когда можно будет его опустить… В нескольких шагах Сент-Люс и Марк обменивались насмешливыми замечаниями, не пропуская ни одной подробности.
Сам того не подозревая, Марк был для Люса частью этой картины: его подхватывал каждый новый взрыв возбуждения, который потрясал толпу. Он мог сколько угодно смеяться над толпой, смеяться горьким смехом, но он находился в ее русле, ее содрогания проходили через него. Сент-Люс подмечал на лице своего приятеля судорожные сокращения мускулов, вспышки гнева, злобные складки у ноздрей, он видел стиснутые челюсти и под подбородком поток накопившейся ярости, который Марк проглатывал вместе со слюной.
Люс по-братски насторожился, чтобы удержать Марка от какой-нибудь неосторожности; он умело ослаблял давление сжатых паров, открывая клапан то взрывом хохота, то неожиданной остротой. Он отмечал про себя, что это лицо – океанографическая карта подводных течений, проходивших в толпе.
На нем можно прочитать бурю за несколько секунд до того, как она разразится…
И вдруг Сент-Люс прочел на нем надвигающийся ураган. Не успел он оглянуться, как затрещали револьверные выстрелы. Полиция бросилась на анархистов. Те, развернув черное знамя, ринулись на агентов Гишара, избивая их палками и забрасывая кусками чугунной решетки, Сент-Люса и Марка унесло течением; в один миг они оказались в самом центре свалки. Теснимые все дальше и дальше, они прорвали полицейское заграждение и выбрались на волю. На бегу они видели сверкающие ножи и окровавленные лица.
Впереди них Бушар бил какого-то полицейского Голиафа головой в живот.
Спустившись по Елисейским полям, сильно поредевшая толпа построилась снова. Но Шевалье здесь не было… Только его и видели! Он сумел весьма кстати взгромоздиться вместе со своей спутницей на насест Анатоля Франса, чтобы разыгрывать при нем роль телохранителя. В нижней части Елисейских полей манифестантов ждали новые бои, однако тут уже трудно было противостоять возросшим силам неприятеля. Толпа вынуждена была рассеяться. Но окольными путями она стала пробираться к центру Парижа, чтобы потом появиться снова на площади Оперы. Марк видел, как, проходя мимо канализационного люка, Верон бросил туда револьвер; перехватив взгляд Марка, Верон сказал ему со смехом:
– Он имеет право на отдых. Он поработал.
А Бушар не пожелал расстаться с длинным ножом, торчавшим у него из кармана; он держал его на виду только ради бравады – он вполне мог обойтись своими тяжелыми кулаками. Сент-Люс не выпускал руки Марка, но тот был слишком занят, чтобы ощущать эту ненавистную опеку; он был бледен и возбужден, громко говорил и не замечал, что благоразумный рулевой поворачивает ладью и ведет ее по газонам авеню к какому-то выходу. Он забавлялся, как ребенок, чувствуя под ногами запретную траву, и ему хотелось остановиться, чтобы сорвать ветку цветущего каштана. Но полиция предусмотрела обходное движение манифестантов и приняла меры к тому, чтобы ускорить их беспорядочное бегство. Общее чувство достоинства должно было поневоле отступить перед заботой каждого о собственном спасении; приходилось удирать во все лопатки. Около церкви Мадлен, в конце узкой улицы, четыре приятеля, сопровождаемые немногими уцелевшими ran nantes[96] из колонны, наткнулись на отряд полицейских в штатском, и те с яростью на них накинулись. Схватка была короткая, но ожесточенная. Марк не успел оглянуться, как Бушар уже бросился на кучку полицейских и катался по земле, придавив одного из них. Но другой придавил его и стал бить ногами. Обширная грудная клетка Верона гудела, как барабан, под сыпавшимися на него ударами… Кто-то потянул Марка за рукав, да так резко, что он зашатался и чуть не упал. Он увидел, как сталь – эфес шашки – сверкнула перед самым его лицом и оцарапала его, и вместе с Сент-Люсом, который все не отпускал его от себя и только что отвел от него смертельный удар, они оказались отброшенными на несколько шагов. Спасаясь от погони, они пустились бежать по лабиринту улиц, которые паутиной опутывают Большие бульвары. Витрины магазинов поспешно закрывались. Марк не видел ничего, кровь текла у него по бровям, в голове гудело. Он слышал, как позади них вопила погоня. Он доверился Сент-Люсу, и тот вел его не раздумывая, – видимо, он знал куда. Они сделали один или два крюка, а затем на углу Люс осторожно постучал в закрытые ставни мастерской дамских шляп.