— Да! — сказал Портулак.
— Поэтому я и хочу послушать твои стихи и высказать свое суждение над ними, — заявил Владимир Сергеевич. — Имею право, коли ты в мою семью вошел.
— А я вошел? — спросил Портулак после долгого раздумья.
— Вошел.
— Да!
— Тогда читай.
— Что?
— Стихи.
— Чьи?
— Свои.
Вадик снова уронил голову и отключился.
— Ну, читай! — не выдержал Владимир Сергеевич.
- Да!
— Стихи читай.
Портулак поднял глаза и произнес без выражения:
— Буря мглою небо кроет...
— Э, нет! Это Пушкин, — прервал его Владимир Сергеевич. — Ты свои читай. Я о твоих стихах суждение хочу иметь.
— Не возражаю, имей, — тоже перешел на «ты* Портулак. — Вчера, к примеру, я написал рубаи. Весной в моем творчестве сильны восточные мотивы.
— Интерес к Востоку — традиционный для поэзии интерес, — высокопарно заметил Владимир Сергеевич. — Киплинг, например...
— Да, и Киплинг тоже. У нас с Киплингом... много общего, — согласился Портулак, роняя голову.
— А можете вы почитать свои стихи, которые не как рубаи и Киплинг, а как... ну как русская поэзия? — напомнила о себе Людочка.
— Могу, — сказал Портулак. — Хотите из раннего меня?
Владимир Сергеевич махнул рукой: дескать, валяй. Портулак принял позу, иллюстрирующую строки известной песни «Что ж ты, милая, смотришь искоса, низко голову наклоня», и произнес с подвыванием:
С последним произнесенным словом Портулак перестал смотреть искоса, глубоко вздохнул и застыл без движения.
— Упадничество, — уверенно начал Владимир Сергеевич и замолчал, потеряв мысль. — Упадничество... — повторил он, зачем-то разводя руками.
— Папа, ты не прав, — возразила Людочка, пораженная стихами, которые, как она решила, были обращены к ней; более того — про себя она предположила, что Портулак прямо сейчас сочинил эти стихи, и тут же поверила, что именно так оно и есть.
— Упадничество и безобразие! — отрезал Владимир Сергеевич. — Я таких стихов не понимаю и не принимаю. Я их отвергаю!
— Ну как же, папа! В них такая глубина... И с Библией связано — там, где про ребро...
— Вот, вот! — воздел Владимир Сергеевич руку к давно нечищеному — тоже антикварному — медному абажуру, похожему на тазик для бритья, которым Дон Кихот пользовался как головным убором. — В том-то все и дело! Библия! Что — Библия?! Заморочили народу голову. Религия России есть язычество, и бог России есть Перун. Вот кому поклоняться надо, а вы мне — Библия, Библия! И вообще — Бога нет!
— Бог есть! — сказала Людочка, которая, хотя и была некрещеной, порой заходила по дороге с работы в церковь и ставила свечку во исполнение каких-то своих желаний. — Бог есть! Вадим, ну скажите же вы ему, что Бог есть!
— Да! — сказал Вадим.
— Ха, ха, ха! — изобразил подобие смеха Владимир Сергеевич, переполнившийся воинствующим безбожием. — Нету никакого Бога, нетути! И быть не может, потому что это место в наших пенатах уже занято. В России был, есть и будет Перун, и он себя еще покажет! — Он говорил о Перуне так, словно тот был не языческим богом, а недавним большим начальником, временно ушедшим в тень, но сохранившим способность нажимать на тайные пружины власти. — А ваш Бог, которого гвоздями прибили, нашему Перуну — не чета!
— Папа! — вскрикнула Людочка, вдруг ощутив себя истово верующей христианкой. — Нельзя оскорблять религиозные чувства!..
— Оскорблять нельзя, — сказал Портулак, посмотрел искоса и уперся лбом в столешницу.
— Возразите ему, Вадим, возразите! — потребовала Людочка.
— Не буду... возражать, но... оскорблять нельзя...
— Дочь! — внезапно вскричал Владимир Сергеевич. — Как ты, плоть от плоти моей, можешь... против отца своего. Ты... — обдумывая, что бы такое сказать, он напыжился и выкрикнул: — Ты — дура!
— Я... я? — Людочка соскочила с дивана и встала перед отцом, прижав кулачки к груди. — Я — дура?